Category: театр

Category was added automatically. Read all entries about "театр".

Всякий опыт дается с мукой

Фернандо Аррабаль
„Канатоходец Господа Бога“
Москва, „Эксмо“ 2005

У Ярослава Могутина есть замечательное стихотворение „Внук Фернандо Пессоа“, стоящее кодой в его цикле „Говно Гааги“, сколь замечательное, столь и краткое, в силу чего цельное его цитирование никогда ничему не сообщит громоздкости: „Сначала я выебал его / Потом он выебал Рауля / Потом я выебал Рауля / Потом он выебал меня / Потом я ебал его когда он ебал Рауля / Потом он ебал меня когда я сосал Рауля / Потом Рауль его ебал“. При всем уважении к тому способу, каковым автором этого роскошного стихотворения увековечено приключившееся с ним или с его лирическим героем захватывающее приключение, можно же допустить, что существуют и другие литературные техники и жанры для живописания подобных удовольствий, которые предполагают отказ от лаконичности и присутствие дескрипций сопутствующих коитальным телодвижениям чувственных потрясений. Возможно, случись Раулю или потомку легендарного португальского поэта художественно оформить свои впечатления от той же вдохновенной содомской акции, кто-то из них позволил бы себе словоохотливость и сентиментальность. По крайней мере половина романа выдающегося франко-испанского писателя, драматурга и режиссера Фернандо Аррабаля „Канатоходец Господа Бога“ располагает читателя к размышлениям в прямо противоположном вышеописанному направлении; кажется что рассказываемая парализованным фанатом Танаха история о том, как его выхаживают с помощью сексуальной терапии две прекрасные сиделки, сбивающаяся на обширные теологические оправдания творимому греху и объемные фантазии о постреабилитационном заключении с одной из исцелительниц приязненного Господу Богу союза, могла бы быть изложена какой-либо из двух занятых в ней девушек вполне созвучно могутинскому „Внуку“. Примерно так: „Сначала я сосала у него / Потом Софи сосала у него / Потом я сосалась с ним когда Софи дрочила ему / Потом я дрочила ему когда Софи лизала ему очко“, etc.
          Полностью неподвижный после „закадровой“ для читателя катастрофы, но с бурно функционирующим мозгом девственный (на момент старта повествования) ветхозаветный ортодокс, решивший не вступать в брак до тех пор, пока не встретит женщину, подобную его благочестивой матушке, считающий семяизвержение преступлением в случае непреследования им репродуктивной цели, недолго, однако, стыдится той отзывчивости, с каковой единственный неонемевший, как выясняется, его наружный орган реагирует на искусные прикосновения опекающих его красавиц. Паралитик отгоняет от себя сложившиеся у него первыми о них представления как о порочных жертвах поклонения языческим божествам, и начинает воспринимать предпринимаемые ими в отношении него непристойности и развратности исключительно как направленное на достижение его выздоровления свидетельство осененности их божественной благодатью. Прикованный к постели разрешает себе счесть своих склонных к самопожертвованию во имя ближнего врачевательниц более чем достойными для того, чтобы взять их в жены, и только немного тяготят его вопросы о том, какую из них предпочесть и как не обидеть своим выбором другую. При этом сексуальная жизнь у него уже в парализованном состоянии складывается настолько ярко, что пора ожидания полного избавления от недуга оказывается вовсе не мучительной. Единственное, что омрачает для паралитика идиллию, это доносящиеся из-за стены звуки, издаваемые при совокуплении парой содомитов, низости падения и мерзости существования которых он пока не видит никаких извинительных факторов, разумея, что „содомиты живут самыми примитивными позывами – такими, как голод, жажда, разнузданная похоть. Из их удовлетворения, как считают они, проистекает блаженство, из их подавления – страдание. Жалкие несчастные существа, лишенные морали. /.../ Они так омерзительны, что тысячу раз заслуживают геенны огненной. Пусть в день Страшного Суда Бог в сиянии славы Своей обречет их на вечные муки. /.../ Как убогим из убогих, им ведома только рутина... порока!“. Однако однажды жизнь парализованного боголюбца резко меняется, когда возлюбленные им Софи и Виржини оставляют его, перепоручая заботу о нем соседям-содомитам – Авелю и Люциферу.
          Переселившись в покои к паралитику, эти двое будто бы утрачивают страстный интерес друг к другу; Авель моментально влюбляется в инвалида, принимается регулярно сосать ему член и берет за обыкновение каждый раз жадно подставлять свой рот под промежность калеки, когда тот начинает гадить; в промежутках между этими процедурами он адресует принимаемому им за овощ телу пронзительные и практически безукоризненные с позиций клерикальной морали объяснения в любви, и пациент неподвижно сгорает от стыда как от этих признаний, так и еще в большей мере от того, что и на ласки мужчины (по крайней мере, мужчины по анатомическим параметрам) его плоть отвечает чуткой эрегированностью; в это же самое время в этом же самом месте Люцифер разворачивает театр садосодомитских действий, устраивая приводящие паралитика в глубочайшее смятение гомооргии, когда прямо подле его ложа полчища человеческих самцов заняты тем, что „в отверстия, которые Господь в бесконечной доброте своей дал нам для естественных целей, врываются, как во взломанные двери“.
          Эта, условно говоря, вторая половина книги Фернандо Аррабаля настолько затейлива в плане описанных в ней способов сексуального удовлетворения, что большинство из содержащихся в ней мизансцен едва ли могут быть вмещены в столь экономную литературную форму, которую представляет „Внук Фернандо Пессоа“. Зато эта половина вызывает могучие ассоциации с другим могучим текстом Могутина - „Мой первый кулак“, в котором повестовалось о том, как анус героя принял в себя сложившуюся лодочкой пятерню закамуфлировавшегося под яппи фактурного фашиста из Нью-Джерси, и как эта лодочка собралась в кулак, который в абсорбировавшем его кишечнике сыграл зубодробительный вселенский аккорд. Отведенный на роль самого бесправного из бесправных раба в играемом на глазах у увечного многактовом спектакле подвергается самым ранообразным унижениям – порке хлыстом, вгонке шпор в плоть, протыканию сосков калеными иглами, выжиганию таро на ягодицах в момент содомского соития, справлению естественных нужд ему в рот, тугому перетягиванию его гениталий бечевкой, но эти муки он переносит безропотно и очевидным образом черпая через страдания пиковые наслаждения, но вот когда Люцифер находит, что раб созрел для первого в его анусе кулака и объявляет ему об этом, раб отваживается на подобие бунта, смеет молить о пощаде, и заливается слезами натурального ужаса, а не экзотического удовольствия. Однако Люцифер безжалостен – он замечает рабу, что всякий опыт дается с мукой, и приступает к реализации своего намерения. В могутинском тексте герой, посмотрев на вытащенную из его прямой кишки десницу бритого исполина с полными губами возмечтал о том, чтоб отрубить своему „кулачному“ в некотром смысле дефлоратору кисти, чтобы никому больше эти костистые кулачища не доставляли бы эксклюзивнейшего из блаженств... После того, как Люцифер под страшный вопль раба уже вытащил свой измазанный кроваво-фекальной массой кулак, раб тоже добирается до своего катарсиса, когда в долготерпении превозмогает страдание, обретает безмятежность, отрешается от мира разврата, осеняет свой лик блаженной улыбкой, столь блаженной, что у паралитика возникают вопросы: „Неужели на самом дне пучины унижения ему открылся неведомый мне путь? Который тоже ведет к духовности?“...
          Совсем скоро паралитику предоставляется шанс получить на эти вопросы утвердительные ответы, причем совершенно однозначные, не оставляющие поводов для сомнений. Брутальный театр Люцифера сворачивается, содомская труппа распускается, и Люцифер устраивает Авелю страшную сцену ревности, упрекая своего любовника за заведение шашен с ущербным; в качестве наказания Люцифер привязывает Авеля к стулу, и принимается насиловать на его глазах неподвижный объект его любви. Надавав паралитику пощечин, Люцифер в несколько присестов захаркивает ему лицо, после чего пытается выебать его сначала в увлажненный нос, а потом в ухо. Чудес не происходит, и Люцифер, впав в ярость, наносит в разные участки парализованного тела удары, после чего затевает и вовсе безнадежное предприятие, силясь выдавить головкой своего члена инвалиду глаз. Все это сопровождается бурными оргазмами у насилуемого, что помогает насильнику в итоге перестать забываться в неистовстве, и направить свои тестикулы в более привычные русла – оральное (утыкаясь в трахею) и анальное (достигая сакрума – самого близкого к анусу повзонка). По достижении же сакрума сакральное таинство можно считать совершенным.
          Паралитик уже не настроен в отношении Люцифера критично; напротив, он ощущает к нему благоговейную и благославленную любовь. Он обнаруживает в Люцифере сострадательнейшую из натур, а проявленную Люцифером к нему заботу классифицирует как в высшей степени духовную. Благодаря дарованным Люцифером новым ощущениям паралитик воскресает духом и пробуждается для новой, высшей веры, „в которой конечная цель и основа всех моральных деяний – не только Бог, но и человек тоже, чьим бы они ни был творением“.
          Закоренелый пиздюк лишь, пожалуй, может различить в написанном в 1998-ом году 65-летним тогда кавалером испанской Золотой медали искусств романе пропаганду шарма служения Падшему Ангелу как альтернативы безликости служения Творцу, простора для креативности в однополой любви в противововес неизбежно возникающей инерционности в любви традиционной, яркости садизма как формы сексуальной жизни, контрастной общепринятым трюизмам семейно-бытового эротизма. Всем же, кто намерен никогда не разделять судьбы таких профанов и не составлять им компанию при вынесении таких оценок, следует никогда не забывать следующего: любое отвлеченное знание человека о себе ли, об окружающем его мире или о том, как возник этот мир, на самом деле не является знанием, поскольку истинным знанием может быть лишь то, что приобретено посредством личного опыта, который часто бывает мучительным. Как гласит военно-полевая мудрость, „не бывает атеистов в окопах под огнем“; вот и формировать наиболее близкие к действительному положению дел представления о своих всевозможных ориентациях, будь-то теологических или гендерных, или любых других, человеку стоило бы тоже в близких к экстремальным ситуациях. В определенных обстоятельствах больничная койка годится для озарений даже лучше окопа, так что шедевр Фернандо Аррабаля „Канатоходец Господа Бога“ служит прекрасным обо всех этих вещах напоминанием.