Category: отношения

Category was added automatically. Read all entries about "отношения".

Без ума от Эрве

Эрве Гибер
«Без ума от Венсана»
Тверь, «Kolonna Publications» 2012


В главном герое книги «Fou de Vincent» (1989) ее читатель без труда различит – или, по меньшей мере, заподозрит – повзрослевшего персонажа другого произведения Эрве Гибера, «Voyage avec deux enfants» (1982); превратившись из ребенка в юношу и получив имя Венсан, он становится «фигурантом» уже не дневника путешествия, а, если угодно, «дневника страсти», испытанной – как можно догадаться – к его прототипу этой книги автором. В «Fou de Vincent» же возможно обнаружить и прямое указание на то, что этот же прототип вполне мог быть востребован Гибером при написании еще одной книги, в которой Венсан вновь стал бы спутником Гибера в затяжной поездке, но на этот раз – в кругосветной, а также принял бы женское обличье; например, под именем Джейн. С чисто формальной стороны дела это было бы наследованием у Пруста, создавшего бессмертный памятник своей любви к своему шоферу, превратив его из Альфреда в Альбертину, только если Пруст прибег к этому трюку как к необходимости в эру диктатуры ханжества, то для Гибера обращение к нему стало бы скорее прихотью, имеющей, правда, эстетические обоснования; можно только строить предположения, почему такая книга так и не была им написана и почему Венсану так и не суждено было обрести не только женское имя, но и женскую плоть: возможно, у Гибера к тому моменту, когда в нем созрела такая идея, уже не хватало на ее реализацию ни времени, ни сил (которые он, сживаемый со свету неизлечимой болезнью, предпочел израсходовать на другие сочинения), а, быть может, ему просто не хотелось заниматься совершенствованием чужого фокуса (пусть и такого благородного авторства, как прустово), поскольку он всю свою недолгую – недолгую и вообще, и «в искусстве» – жизнь постоянно с успехом изобретал свои. «Fou de Vincent», однако, не оставляет сомнений в том, что затея с Венсаном-женщиной Гиберу – прояви он волю и интерес к ее воплощению – непременно бы удалась, потому что уже и в тексте «Без ума от Венсана» на позиции возлюбленного Гибера проще простого – и приятнее приятного – оказывается воображать себе его возлюбленную. Я думаю, что и сам Гибер охотно допускал возможность такого прочтения его истории, видя в нем не то чтобы способ для достижения ее, скажем, второго дна, а, пожалуй, эдакий «план Б» для постижения сути ставшей главной темой этой книги одержимости одного человека другим, что мог бы пригодиться тем ее – предположим, немного консервативного кругозора – читателям, кому не слишком удалось, следуя предложенному по умолчанию плану, преуспеть в этом предприятии. Ведь уникальность этой одержимости состояла прежде всего в беспредельности ее глубины, а вовсе не в гомосексуальности одержимого и предмета его обожания.
          «Fou de Vincent» с помощью внутренних ремарок позиционируется как перебранные и подготовленные к печати под книжной обложкой дневниковые записи Гибера, прямо или косвенно связанные с юношей, в которого он был влюблен, скончавшимся в результате полученных при – совершенном под воздействием целого ассорти стимуляторов и расширителей сознания – прыжке из окна четвертого этажа травм, причем перебранные в порядке от начала к концу – от самых свежих к самым древним; внимательный читатель заметит, что все-таки эти записи в книге безукоризненно не следуют обращенной вспять хронологии, и история романа Гибера с Венсаном с помощью этих заметок рассказывается вовсе не со строго запущенной из настоящего в прошлое линейностью, а достаточно хаотично; кроме того, в этой истории есть, по крайней мере, один неоспоримо вымышленный факт: согласно выводам большинства гибероведов, молодой человек, послуживший прообразом для Венсана, вовсе не умирал еще при жизни Гибера, а пережил его на два десятка лет, скончавшись лишь в 2011-ом году, – по невероятному совпадению, в день открытия выставки фоторабот Гибера в Европейском доме фотографии. Лишь в одной единственной сцене в этих записях, образовавших страстную и изящнейшую поэму о любви, у меня при всем желании не получается вообразить на месте Венсана женщину: это когда Венсан испражняется, сидя на унитазе в гиберовой парижской квартире, а Гибер в это время, стоя рядом с унитазом на коленях, пытается сделать занятому дефекацией Венсану минет; не могу представить, чтобы в подобной ситуации с облегчающейся от кала на унитазе девушкой мужчина мог бы попытаться, например, полизать ей клитор; то есть наверняка, в отличие от, скажем, укуса себя за локоть, эта идея – по крайней мере, в теории – технически осуществима, но ясно, что она сопряжена с такими исключительными сложностями, что я не могу поверить в то, что удовлетворение страсти таким образом в действительности может приносить даже хотя бы одному из участников такой процедуры удовольствие. Любое же другое драгоценное воспоминание Гибера о столь много значившей для него любовной связи мне видится легко поддающимся без каких-либо проволочек – в случае возникновения на то необходимости – замене гендерной принадлежности объекта его – Гибера – чрезвычайно сильной привязанности, причем безо всякого ущерба этого воспоминания правдоподобию и эмоциональной остроте. Эта замена оказывается вполне возможной и в случаях свидетельств о самой интимной грани романа Гибера и Венсана, включая предельно натуралистичные описания их совместных сексуальных практик, ну а уж применительно к дневниковым записям о духовной или «церемониальной» сторонах их отношений можно сказать, что тут ей – замене – уже абсолютно ничего не препятствует. Гибер впервые узнал Венсана еще ребенком и сразу же ощутил влюбленность, но чтобы задать вопрос о возможной взаимности был вынужден ждать взросления Венсана; когда у Гибера вечернее свидание с Венсаном, он бреется второй раз на дню, чтобы не царапать Венсану кожу; Венсан знает, ароматы каких духов у Гибера немедленно вызывают романтическое настроение, и экспериментирует с их компилированием; Гибер мечтает сделать фотографию обнаженного Венсана в ванне, обложенного покоящимися на водной глади лепестками роз; когда Гибера охватывает спорадический порыв особенно сильной нежности к Венсану, он не удерживается от того, чтобы схватить Венсана прямо на улице на руки и закружиться с ним; когда Венсан дает Гиберу – подлинный или надуманный – повод для ревности, Гибер в присутствии Венсана приглашает потанцевать девицу, пляске с которой отдается с форменным исступлением, рассчитывая заставить заревновать уже Венсана; голос Гибера, когда он звонит Венсану на работу, дрожит от волнения, если трубку берет его начальник, в котором Гибер боится пробудить обнаружением своей влюбленности в Венсана для себя соперника; Венсан панибратски называет Гибера в разговорах со своими знакомыми по фамилии, хвастливо применяя к Гиберу собственническое в своей притяжательности местоимение «мой»; Гибер немного сердится на Венсана за то, что тот, получив зарплату, всегда стремится потратить ее в компании не Гибера, а своих подружек, или безрассудно спустить всю ее на красивые шмотки, Гибер обижается на Венсана за то, что тот в одностороннем порядке определяет регулярность их свиданий, на которые он согласен только в режиме «время от времени»; неужели хоть что-то из этого, в случае помещения на место имени Венсан имени Джейн или любого другого женского имени, не показалось бы правдоподобнейшим штрихом к описанию отношений внутри гетеросексуальной пары? Никаких особых сложностей с превращением Венсана в Джейн не возникает и тогда, когда записи в дневнике Гибера принимаются касаться сеансов их физической близости; причем не возникает и тогда даже (за вычетом оговоренного уже случая), когда эти записи содержат вполне конкретные упоминания о роли в этих сеансах венсановых гениталий. Гибер как торжественный знаменательный момент в их союзе с Венсаном фиксирует миг их первого точного совпадения оргазмов – нужно ли говорить, какой важной вехой оказывается это событие в отношениях мужчины и женщины; Гибер указывает, что секс стоя был для них с Венсаном невозможен из-за существенной разницы в росте – с этим же ограничением смиряются и пары, в которых партнер гораздо выше партнерши; Венсана очень возбуждает перед занятием сексом с Гибером совместный с ним просмотр порнофильмов, в которых крупно показываются лица женщин на пике сексуального наслаждения – какой нормальной женщине подобная увертюра не покажется замечательным – апеллирующим к ее эрогенным территориям – прологом к совокуплению; Гибер просит у удовлетворяющего его своей рукой Венсана разрешения сфотографировать эту руку на его эрегированном члене – не сомневаюсь, что в интимном фото- или видеоархиве каждой склонной к эксгибиционизму счастливой «традиционной» пары должен быть широко представлен такой «сюжет»; Гибер иногда чувствует, что Венсан испытывает тревогу в те минуты, когда его член находится во рту Гибера, и подозревает, что Венсан так напуган страстностью его оральных ласк, что попросту боится, что от избытка чувств Гибер откусит ему его «достоинство» – думаю, что уместным (пусть и не вполне точным) эквивалентом этой сцене была бы такая, в которой женщина была бы озабочена целостью и невредимостью своих сосков, каковые совокупляющийся с ней мужчина в приближении к экстазу все хищнее и хищнее прихватывает уже не только губами; в самом любимом из регулярных снов Гибера Венсан усердно сосет у него – если мужчина не видит снов с занятой таким занятием живущей с ним женщиной, то им и жить вместе не стоит; Гибер любит порой разбудить Венсана среди ночи и поделиться с ним горячим шепотом на ушко своей свежей эротической фантазией, например, о том, как он лижет Венсану яйца – я легко представляю себе ситуацию, в которой при точно таких же обстоятельствах мужчина сообщает любимой женщине о том, как здорово было бы, например, погрызть ее лобок; Гибер любит сосать Венсану член при ярком искусственном или натуральном дневном свете, а Венсан любит в это время нежно трепать шевелюру на зарывшейся в его пах голове Гибера и любовно находить в ней новые проплешины – нужно ли говорить, что все то же самое не имеет никаких противопоказаний и к куннилингусу; Венсан любит танцевать голым под песни Принца, а Гибер любит ползать при этом тоже голым на четвереньках перед Венсаном и стараться заглотить себе в рот венсанов член – мне кажется, песню Принца можно заменить, скажем, на ламбаду, предполагающую широкое расставление ног партнершей, при котором лизание женского межножья становится столь же комфортным, как и сосание чего бы то ни было в мужском; однажды Венсан приносит извинения сосущему его член Гиберу по такому поводу: он забыл ополоснуть свой член после того, как несколько часов назад вставил его в вагину одной девчонке – легко в «зеркальном» отражении к этой сцене увидеть женщину, извиняющуюся перед ласкающим ее срамные губы языком мужчиной, что у нее не было времени подмыться после того, как один ее приятель сегодня поорудовал промеж этих губ своим стволом; Венсан однажды очень хвалит Гибера за то, что тот сделал ему точь-в-точь такой же замечательный минет, что обычно делает ему его тренер по айкидо – тут запросто можно представить выказывающую признательность мужчине женщину, тронутую тем, что тот так же дооргазмно дотеребил губами и зубами ей клитор, как до сего дня получилось только у ее инструкторши-лесбиянки по фитнессу; Венсан на просьбы Гибера дать отыметь себя в зад неизменно отвечает, что его попа предназначена для высирания какашек, а не для вмещения членов – такую аргументацию запросто могут использовать и девушки, находя поводы для отказов своим мужчинам в анальных проникновениях; когда Гибер настаивает на том, что все-таки ему иногда удавалось вставлять член в зад Венсана, Венсан, смеясь, отвечает, что это могло случаться только тогда, когда Гиберу удавалось его напоить, а вообще в Библии написано, что гомосексуализм является грехом, и Гибер должен это помнить – легко же представить девушку, в рамках такого же игривого отшучивания заменяющей гомосексуализм на содомию, на которую она идет по большим и редким для своего мужчины праздникам (когда идет – тогда у мужчины и случается великий праздник), крепко привязывая его к себе подогреванием в нем вечной надежды на то, что хоть когда-нибудь, но ему снова удастся повторить этот сладчайший опыт; Венсан любит в их общей постели с Гибером иногда ложиться на него – лежащего ничком – сверху и начинать имитировать присущие содомитству движения – общеизвестно, что в интимной жизни гетеросексуальных пар на фоне глубочайшей влюбленности мужчины и женщины друг в друга в рамках эксплуатации подогревающей эту влюбленность привычки говорить друг другу вопиющие непристойности в их интимном щебетании часто возникает смешащая их обоих тема возможной бисексуальности партнера, что побуждает женщину в сладостном притворстве заняться имитацией содомизирования своего благоверного; Гибер в один из дней тратит в одиночестве несколько часов на то, чтобы наловчиться орудовать в своей заднице солидным дилдо, периодически вытаскивает его, отмывая от своих фекалий, и засовывает сызнова – иногда сила непристойностей, нашептываемых мужчиной и женщиной друг другу в постели, такова, что эти непристойности начинают требовать своего, так сказать, овеществления, и если женщина и мужчина договорились, что она оттрахает его в зад с помощью здоровенного годмише, вполне резонно со стороны мужчины будет упредить этот исключительно отважный опыт индивидуальной тренировкой; Гибер постоянно просит прощения у Венсана за свою слишком сухую задницу – порой реализация фантазий, возникших у мужчины и женщины на фоне проговаривания ими друг другу различных сальностей и похабностей, наверняка может оказываться настолько исключительно приятной, что эти фантазии, «материализовавшись», становятся не разовыми, не эвентуальными, а непременными атрибутами их каждого нового сексуального контакта; предположим, что некие мужчина и женщина теперь не обходятся ни при одном коитусе без засовывания женщиной мужчине в анальное отверстие одного или нескольких пальцев, и мужчина считает необходимым каждый раз просить у женщины прощения за то, что микрофлора его кишечника не оказывается для ее пальцев достаточно приятной – в тактильном смысле – при нахождении в нем средой.
          Вероятно, если бы Венсан стал женщиной, Изабель Аджани пришлось бы обернуться мужчиной; в новелле «Предательство», входившей в сборник «L’Image fantome» (1981), Гибер писал о том, как едва не совершил однажды подлость, попытавшись продать сделанные им во время фотосессии в Зоологическом саду в Париже фотографии Аджани одному таблоиду без ее на то согласия; в «Fou de Vincent» тоже возникает тема предательства в отношениях Гибера и Аджани, но на этот раз Гибер позиционирует себя не как предающего Аджани, а как преданного ею; в качестве цены за прощение Гибер назначает для Аджани следующее: она должна отдаться юноше, в которого он влюблен. Наверное, если бы Гибер в своей книге описывал бы свою влюбленность в девушку, то в качестве роскошного подарка для нее он старался бы свести ее не с роскошной женщиной, а с роскошным мужчиной, так что Аджани, по всей видимости, пришлось бы пережить в пространстве художественного вымысла трансгендерную метаморфозу и вместо своей хрупкой женственности блистать на страницах книги Гибера, например, хищной маскулинностью. Впрочем, куда проще, чем представить Аджани мужчиной и даже чем Венсана – женщиной, читателю этой книги оказывается представлять женщиной самого Гибера, душу которого в женском теле мечтал бы обнаружить даже Венсан, признававшийся своему любовнику в том, что если бы у того была бы женская грудь, то он на нем (-й?) непременно бы женился; сам Гибер наверняка был бы совсем не против выйти за Венсана замуж, потому что переживал натуральные минуты счастья, когда Венсан принимался заниматься в его квартире исключительного «мужними» делами: вешал картину, чинил проводку. А в моменты, когда Гибер начинал чувствовать, что их разрыв неизбежен, он ощущал себя брошенной невестой, а никак не оставленным женихом; ну а могло ли быть иначе, если ожидая визита Венсана или собираясь к нему на свидание, Гибер трижды иди четырежды менял туалеты, будучи не в силах выбрать, в чем ему лучше всего в этот раз показаться обожаемому им существу.
          Когда же речь идет о воистину всепоглощающем обожании, взаимном ли, или же «одностороннем», для глубины впечатления (или силы потрясения), которое оно может произвести на (или вызвать у) воочийно наблюдающих его или знакомящихся с – почему бы и не художественными – свидетельствами о нем чутких ко всему прекрасному и эмоционально высокоразвитых людей, половая принадлежность вовлеченных в это обожание персон оказывается даже не то что второстепенным, а вообще ни на что не влияющим фактором; я веду к тому, что пусть «Fou de Vincent», как и многие другие тексты Эрве Гибера, формально содержит в себе признаки если не прямо вот уж «маргинальной», то, по меньшей мере, «субкультурной» прозы, на самом деле эта великолепная книга – как опять-таки и другие написанные Гибером – не имеет никаких противопоказаний к тому, чтобы быть лестно оцененной по своему высочайшему достоинству далеко за пределами эдакого условного богемного арт-гей-гетто, внутри которого, как мерещится многим академичным теоретикам культуры, немногочисленная группа творцов создает «узкоспециальное» искусство для лишь слегка превосходящей их в количестве такой же специфической аудитории; в действительности же единственным обстоятельством, которое может помешать человеку наслаждаться литературным наследием Эрве Гибера, оказывается отсутствие у человека хорошего художественного вкуса, – при наличии же такового человек обречен в это наследие безумно и беспамятно влюбиться. «Без ума от Венсана» – четвертая за последние два года изданная на русском языке книга Гибера; каждый новый том русской «гиберианы» делает ее читателей влюбленными в прозу Гибера все безумнее и беспамятнее.

Повесть о настоящих людях

Пьер Гийота
“Эдем Эдем Эдем”
С-Пб/Тверь, “Общество друзей Л.-Ф.Селина”/“Митин журнал”/“KOLONNA Publications” 2004

Любая форма патриотического воспитания основывается на стимулировании воспитуемых к готовности к самопожертвованию. Разумеется, не к бездумному, а к зиждящемуся на исторической памяти о том, какие лишения приходилось выносить в критические для отечества эпохи прародителям подвергающихся патриотической муштре пестуемых.
          Одной из главных целей (если не самой главной) воспитания в патриотическом духе “подрастающего поколения” в стабильно мирное время в закрытых и “нерыночных” социумах оказывается “выпуск во взрослую жизнь” не склонных к неоправданному потребительству юношей и девушек, а рачительных, готовых довольствоваться малым генсекобоязненных сынов и дочерей своей родины, способных понимать безотносительную ценность легкодоступных в это самое стабильно мирное время вещей, дефицит в которых в те самые критические для отечества эпохи приводил к смерти прорв человеческих особей. Понятно же, что управлять неприхотливыми людьми гораздо проще, чем привередливыми... И воспитывать такой не мотивированный насущной необходимостью стоицизм легче и действенней всего через культ еды, а точнее – через культ искусства обходиться минимальнейшим ее количеством в нижайшем ее качестве.
          Если говорить о Советском Союзе, то можно констатировать, что в “стабильно мирное время” (скажем, в десятилетия холодной войны) в истории этого государства нетрудно было находить страницы, убедительно агитирующие за то, что в каждом “куске хлеба” даже в период гастрономического достатка и успешно реализуемой продовольственной программы следовало бы видеть явление милостиво ниспосланной божьей благодати. К обширной галерее блокадных и других относящихся к поре второй мировой войны ужасов ответственным за патриотическое воспитание чиновникам приходилось добавлять и такие, что не так далеко отстояли от текущей современности, дабы не допустить полной мифологизации кошмаров “критических эпох”. Самый, наверное, впечатляющий поствоенный опыт борьбы советского человека с голодом, закончившийся победой над ним, касался без малого двухмесячного дрейфа в Тихом океане легкой самоходной баржи с экипажем Зиганшин-Крючковский-Поплавский-Федотов зимой 1960-го года. Я хорошо помню, как примерно через 25 лет после него моя школьная учительница географии рассказывала о том, как Зиганшин и подчиненные ему товарищи, будучи отнесенными на сотни километров от курильских берегов и покончив с имевшимся на борту провиантом, съели сначала свои ремни, а потом – сапоги. Конечно, она говорила об этом не в рамках темы о коварных тихоокеанских течениях, а тогда, когда кто-то на перемене в школьной столовой выбрасывал недоеденный хлеб или, пуще того, начинал играть им в сифу. Меня ужасно волновала эта история, но не в патриотическом ее аспекте, а в физиологическом. Тем более что мне уже был известен тогда (благодаря обожавшему Высоцкого отцу) первый случай отображения этой истории в художественном произведении, в котором были поистине великолепные строки (даже при нынешнем своем сверхскептичном отношении к их автору я продолжаю считать их таковыми):

           Сердца продолжали работу
           Но реже становится стук
           Спокойный, но слабый Федотов
           Глотал предпоследний каблук

          Ну а совершеннейшего благоговения перед подвигом Асхата Зиганшина и его друзей я преисполнился уже в старших классах, когда записал первый альбом “Коммунизма” “На Советской Скорости”, на котором Егор Летов вдохновеннейше исполнял песню о “четырех безоружных солдатах” и про “полный злобы океан”. Но, однако же, самый универсальный в педагогическом смысле и просто самый величественный в советской мифологемике эпизод поедания невероятной мерзости ради спасения жизни, затыкающий за пояс и пояса с подошвами, и костный клей, все-таки приписывается к подвигу советского солдата именно в годы войны, развернуто живописанному писателем Борисом Полевым в “Повести о настоящем человеке”. Естественно, я имею в виду сцену, в которой Мересьев убил и съел ежа, найденного им в кусте можжевельника и принятого было за комок палых листьев. Летчик, начавший уже забывать вкус мяса и его текстуру, содрал с ежа панцирь и шкуру и за несколько секунд сожрал весь комок жилистой плоти вместе с косточками. Насытившись, Мересьев ощутил во рту гадостный запах псины, который между тем ничуть не мешал счастью героя осознавать, что его желудок полон и от него по телу разливается дрема. Этот кусок книги Бориса Полевого – единственный большой фрагмент прозаического художественного текста, который я помню наизусть. Само собой, не из оригинала, а из другого платинового (в смысле количества имевших хождение магнитокопий) альбома “Коммунизма” “Хроника пикирующего бомбардировщика”, где великий русский музыкант и поэт Константин Рябинов читал этот отрывок с такой выразительностью, на фоне которой меркнут все достижения советских актеров в записи радиоспектаклей. Силясь теперь оправдаться за столь длинное вступление, я хочу заметить, что пусть роман Пьера Гийота “Эдем Эдем Эдем” едва ли можно засчитать за памятник “патриотической” литературы, тем не менее, он содержит в себе такие сцены, в каковых герои ради реализации своего права на насыщение готовы пойти на куда более серьезные жертвы, чем обретение зловонного дыхания или повреждение гортани каблучьими углами. Кроме того, действующие лица “Эдема” исполнены решимости добывать себе пищу в еще более стесненных и невыгодных для себя обстоятельствах, чем те, в которых оказывались ползущий неделями по снегам воздушный ас или ведущие неравный бой с океаном истощенные мореходы.
          Прежде чем поделиться восторгом от самого красивого, на мой взгляд, момента “Эдема”, я хочу напомнить, что во всех романах Пьера Гийота, участника алжирской войны, действие разворачивается в Алжире и на этой самой войне, но не на самой линии фронта (которая всегда оказывается трудно определяемой в том случае, если речь идет о войне за независимость), а поблизости от нее, в мужском борделе. Итак, “Эдем”; как опять-таки часто бывает с войнами за независимость, чрезвычайно затянутыми и кровавыми они бывают в зонах нефтяных месторождений; самыми взыскательными клиентами эдемного борделя оказываются бурильщики, чьи брюшные прессы стерты не только рукоятками американского бура, но и проволочно-шерстистыми ягодицами шлюханов. Среди завсегдатаев борделя из числа бурильщиков обнаруживаются исключительно выдающиеся ебари, но даже в их ряду есть особенно выдающийся, с совершенно сокрушительной ебальной мощностью. Чтобы этот монстр покидал заведение довольным, ему нужно подбирать самого выносливого шлюхана. В “сокровищницах” французской литературы присутствуют ситуации, в которых подбор мужчине не адекватного ему по мощи партнера (не по ебле, так по поединку) оборачивается трагедией; скажем, слепой жребий, выбравший в соперники Бюсси д'Эпернона, хороший тому пример. У Пьера Гийота же спаривание двух человеческих самцов оказывается значительно более брутальным и чреватым смертью одного из его участников актом, чем дуэль у Александра Дюма, поэтому здесь на волю жребия ничего не отдается, и хозяин борделя, повелитель шлюх, выставляет против самого здоровенного трахаря самого вместительного и самого подвижного мальчика. Однако повелитель бура подходит к процессу ебания мальчиков, совмещая и творческие, и спортивные интересы, то есть он думает, какие бы любовные процедуры ему использовать, чтобы натурально заебать до смерти уже многожды выдерживавшего его суровые ласки подростка. На подступах к тому самому красивому моменту нефтедобытчик решает поступить так: он прокусывает шлюхану вену на виске, высасывает из нее побольше крови, сплевывает ее в лимонадную бутылочку, и сообщает мальчонке, что он будет свирепо драть его до тех пор, пока кровь в бутылочке не свернется. Чтобы мальчик, ослабевший от потери крови, не испытывал недостатка в острых коитальных ощущениях, бурильщик располагает его так, чтобы ляжки шлюхана во время ебальной скачки двигались бы по сколоченной из грубых досок барной стойке борделя, то есть чтобы шлюхан корчился не только от толчков сандалящего его очко хуя ебаря, но и от загоняющихся в него поблизости от очка острых заноз. Бурильщик выполняет план и дрючит своего любимого паренька в ошеломительном темпе до намеченного срока, с наступлением которого шлюхан теряет сознание, а из его перекушенного виска начинает фонтанировать кровь. Умиротворенный после сверхчеловеческой ебли бурильщик решает остановить кровотечение и вновь принимается отсасывать кровь из раны, но его останавливает повелитель шлюх; оценив гнилость зубов и черноту десен ебаря, он решает снизить для своей лучшей шлюхи риск смерти от сепсиса. Заботливо укладывая почти бездыханного и истерзанного кровящего шлюхана в чуланчик, повелитель шлюх отправляется к повелителю собак, местному целителю, содержателю своего рода собачьего борделя, ответственному за псарню французскому солдату, который и сам спит с собаками, и сдает их в пользование падким до комфорта сучьих чресел товарищам. И вот тут происходит нечто, что, как мне кажется, доказывает, что люди, соскучившиеся по мясу, могут в борьбе за то, чтобы получить хоть щепоть его, потребовать от себя большего, чем примирение с неизбежностью испытывать дурноту при каждых вдохе и выдохе... Рядом с описанной “не на жизнь а на смерть” случкой совершалась другая, с участием другого шлюхана и другого бурильщика, и пусть и в этой паре бурильщик старался держать своего шлюхана в черном теле, подпаляя ему волосы или отдавливая ему тяжелой обувью босые ноги, но, однако, истинные, а не показные сношательные способности этого посетителя борделя были значительно скромнее способностей безумствовавшего рядом Стаханова содомии; поэтому в этой паре шлюхан, теша самолюбие своего ебаря, лишь симулировал свою якобы бы полную затраханность – так же, как проститутка симулирует оргазм под хорошо заплатившим, но совершенно невыразительным клиентом, но на самом деле этот шлюхан чувствовал себя вполне уверенно, сохраняя и бодрость духа, и трезвость ума. И вот, завидев, как кровосочащегося шлюхана трепетно изолируют от окружающего мира до предполагаемого реанимирования поднаторевшим в остановке кровотечений собачьим паханом, другой шлюхан просит ебущего его мужика, чтобы тот тоже прокусил ему висок. Потому что тогда повелитель шлюх и его в целях посткоматозной реабилитации покормит ягнячьей печенкой...
          Приходилось ли вам читать что-нибудь более прекрасное?! Честное слово, в этом самом месте у меня раз и навсегда перестало вызывать улыбку ранее очень забавлявшее меня суждение Пьера Гийота о том, что в своей книге “Progenitures”, написанной примерно через 30 лет после “Эдема”, он достиг такого “словесного лукавства”, которого не удавалось достичь до него никому в литературе, а именно: Гийота придумал сюжет, в котором в мужском борделе сын становится сутенером своего отца и расхваливает его прелести клиентам. Теперь я совершенно не сомневаюсь в том, что при разработке такой сюжетной линии Гийота написал такие сцены, для которых по “художественной силе” и “глубине психологизма” тяжело будет сыскать равные где бы то ни было, раз даже под параллельным совокуплением двух пар самцов им ставится такой итог, что сообщает человечеству о потаенных зонах человеческого сознания гораздо более точную и более исчерпывающую информацию, чем та, что содержится не только в сочинениях почитаемых за величайших романистов, но и в революционных трудах самых отважных пионеров психоанализа.
          Также мне отнюдь не кажется больше, что переход Пьера Гийота после “Эдема” к так называемому фонетическому письму в “Проституции” был продиктован желанием автора поупражняться в “экспериментальной прозе”, то есть следствием лишь причуды эксцентричного художника. Теперь мне представляется, что выстроив в “Эдеме” свой концепт наиболее адекватного воспрития алжирской войны с помощью средств, все-таки более или менее приемлемых для потребителей традиционных продуктов художественного самовыражения, Пьер Гийота, сочиняя “Проституцию”, стал делать эту книгу чудовищной (в наилучшем значении этого слова) не только в части содержания (как это было с “Эдемом”), но и в части формы. Существенное количество людей все-таки успело прочитать “Эдем” до наложения на него многолетнего запрета; среди них наверняка нашлись люди, которым эта книга показалась, выражаясь словами Стивена Барбера, “идеальной книгой для современной Европы”. С высоты почетной репутации автора такой книги, идеальность которой современность не смогла вынести, Пьер Гийота, как мне думается, мог позволить себе роскошь обратиться в своей новой книге к своего рода целевой аудитории, которая на самом деле больше походила не на роскошь, а на необходимость. “Проституция” может показаться зашифрованным продолжением “Эдема”, причем использованные шифры могут быть отнесены к разным типам: к семантическим, фонетическим, графическим. Первые могут сводиться к арабизмам-аргоизмам, понимание которых требует специальной подготовки, вторые – к транслитерационному письму, которое требует отказаться от привычки воспринимать текст в соответствии с грамматическими нормами, третьи – к поддерживающим транслитерационное письмо апостровам; их в тексте “Проституции” немногим меньше, чем букв, так что первая мысль человека, раскрывающего “Проституцию” на любой странице, это мысль о типографском браке. Дело вовсе не в том, что эти шифры так уж сложно дешифровать; скорее, они использованы в расчете на то, что среднестатистический читатель этим заниматься просто поленится. В этом смысле Пьер Гийота похож на хозяина неохраняемого дачного участка, запирающего ветхую калитку в невысоком заборе; от вора не спасет, а вот пьяный перелезать, пожалуй, не соберется. Я думаю, что Гийота должен бы понимать нелишнесть такой процедуры, поскольку, как мне представляется, инициаторами запрета “Эдема” были как раз именно такие “введенные в грех” не “воры”, а “пьяные”, то есть люди, для которых “Эдем” оказался достаточно понятным, чтобы проникнуть через незапертую калитку на заповедную территорию и объявить ее “черным континентом литературы”, подлежащим стиранию с лица земли. Конечно, на самом деле носителей государственной власти во Франции напугали отнюдь не табуированные брутальности в литературе, а слишком очевидные в случае с “Эдемом” указания на то, где для этих брутальностей было почерпнуто вдохновение в жизни, превосходящей в случае с алжирской войной по уровню брутальности любой литературный вымысел, даже самый новаторский и смелый. Я полагаю, что если бы Пьер Гийота написал бы 1968-ом году столь же непристойную книгу, как “Эдем”, но не о войне в Алжире, а, к примеру, о Содоме и Гоморре (допустим, как модерновую вариацию библейского мифа), эта книга избежала бы запретов и, возможно, даже обросла бы статусом “мгновенной классики”. Однако поскольку Гийота предпочитал писать именно о войне в Алжире, он, вполне вероятно, упрятал в “Проституции” помянутую брутальность за затейливой отделкой, чтобы сделать книгу менее уязвимой, чем “Эдем”, для нападок квазигуманистов. Тем более что для публики, прочитавшей “Эдем” не критично, а восторженно, помянутые шифры вовсе не могли оказаться серьезными препонами для плеторического постижения красот и смыслов данного текста. В справедливости этой моей теории меня убеждает и то обстоятельство, что в последних своих книгах Пьер Гийота вышел уже на такой уровень фонетического письма, что его читателям для принятия семантических сигналов требуется орфоэпический декодер, в связи с чем к книгам прилагаются компакт-диски, на которых автор читает фрагменты своего произведения, давая читателям своего рода инструкции по верному проговариванию запечатленных на бумаге лексем, поскольку без таких аудиопояснений набранный на бумаге текст остается для большинства французов совершенно бессмысленным. Я думаю, что современная Франция – это не современная Россия, в которой приложение к книге CD делает такой комплект чрезвычайно аттрактивным для потребителей товаром (это ведь так буржуазно!); сдается, что среднестатистического книгочея отпугнет необходимость читать текст, сверяясь с аудиофайлом (обычно среднестатистических книгочеев от книг отваживают даже расположенные в них после текста произведения объемные примечания к нему). Я надеюсь, вы понимаете меня: калитка становится все менее ветхой, но это вовсе не означает, что хозяин надела помешался на огорожении своей вотчины от посторонних глаз; отнюдь нет, посвященным и расположенным к посвящению раздаются дубликаты ключей от калитки. Я вполне допускаю, что мои умозаключения ошибочны, но мне очень нравится не исключаемая моей теорией возможность предполагать, что Пьер Гийота на пути от “Могилы” к “Потомствам” неизменно двигался в сторону усложнения текста для нетренированного восприятия; эта возможность дает надежду на то, что в “Могиле для 500 000 солдат” запредельные брутальности находятся еще очевидней, чем в “Эдеме”, на поверхности; и хотя тут цепь моих рассуждений становится особенно слабой, поскольку “Могила” была запрещена лишь вместе с “Эдемом” и за компанию с ним, тем не менее, это не делает менее трепетным для меня ожидание 63-го номера “Митиного Журнала”, в котором напечатан большой отрывок “Могилы” - книги, в которой я сейчас могут подозревать самый брутальный роман XX века. Причем брутальность прозы Пьера Гийота мне кажется брутальностью того сорта, что совершенно оправданна, поскольку, вероятно, война является единственным продолжительным во времени состоянием межчеловеческих отношений, в правде о каковом человечество нуждается. Не в том смысле, что эта правда должна быть представлена максимальнейшей части людской популяции, а в том, что эта правда должна существовать, если так можно выразиться, на меровесопалатном уровне. Пока существует хотя бы какой-никакой процент человеческих особей, обладающих знанием об этой правде, этот процент может выступать в роли эдакого сдерживающего фактора, обеспечивающего гарантии того, что локальные гуманитарные катастрофы не давали бы суммарно глобальную. Однако выжившие даже в самых страшных войнах их участники оказываются смертны в “стабильно мирное время”, и тогда на повестку дня встает очень остро вопрос о необходимости в “бессмертных гарантах”. “Эдем” годится для этой роли, наверное, лучше любого другого художественного текста.
          И, наконец, меня больше совершенно не удивляет противоречие между содержанием книг Пьера Гийота и его портретом, выполненным Марусей Климовой (автором выдающихся переводов “Эдема” и “Проституции” на русский язык) в одном из ее интервью, в котором она описала опыт своего постояльчества в парижской квартире Гийота во время одного из своих пребываний во французской столице. По свидетельству Маруси Климовой, Пьер Гийота чрезвычайно заботится о том, чтобы не нервировать своих соседей: смотрит телевизор с приглушенным звуком, старается ступать как можно осторожнее, избегает передвигать мебель. Говоря о переставшем удивлять меня противоречии, я имею в виду, что больше не нахожу в этой ситуации никакого противоречия. Я считаю ныне, что у Пьера Гийота достаточно оснований для того, чтобы стараться лишний раз не напоминать о себе человечеству по ничтожному поводу, раз он имеет обыкновение на протяжении последних четырех десятилетий с разными интервалами напоминать о себе по грандиозному. Я полагаю, что если бы Пьер Гийота менее ответственно подходил бы к вопросу о ненарушении покоя своих соседей, он рисковал бы оказаться в роли искуснейшего спецагента, до поры до времени сверхуспешно выполняющего под сложнейшим прикрытием тяжелейшие задания на территории недружественного государства – разрушительные диверсии и теракты, но в итоге спаливающегося по перенапряжению на какой-нибудь бытовухе – вроде убийства наглого таксиста.
          В “Эдеме” знают цену мясу объекты не только регулируемого контрактом продавца и покупателя бордельного насилия, но и “военно-полевого”; французский солдат тащит арабскую девочку к помойной яме, чтобы на ее краю, сопредельному с псарней, прижать ее к решетке и, кусая и сотрясая, заполнить все ее внутренности своей спермой. Строго говоря, даже без учета неизбежности этого изнасилования положение этого ребенка на этом свете не выглядит завидным, поскольку в гениталиях девочки нашли себе прибежище полчища шершней, сфексов и ихневмонов. Однополчане насильника тащат к яме под руки отца девочки, чтобы сообщить побольше экстримности затеянному варварству, и в этой ситуации лишь насилуемая девочка сохраняет человеческое достоинство, и лишь ее поведение диктуется благороднейшим мотивом желания поддержать в себе жизненную силу. Не противясь натиску обезумевшего самца, девочка принимает его жестокие, звериные поцелуи, и пытается своими губами, языком и зубами выдернуть из зубов солдата застрявшие в них куски дичи, чтобы проглотить их.
          Справедливости ради надо сказать, что мясо из чужого рта герои книг Пьера Гийота вырывают реже, чем вырывают они дерьмо из чужой жопы. Вообще, бесконечно тиражируемая Пьером Гийота на разные лады сцена, в которой шлюхан вылизывает очко своего ебальщика, выкусывает катышки дерьма из разросшихся в предместьях промежности – на охряном участке паховой эпидермы – кустов человеческого волоса, невероятно гармонично вписывается в пейзажи мира, находящегося в полебранной кондиции. Она словно свидетельствует в пользу того, что шлюхан – это настоящая военная профессия, ничуть не менее опасная, например, чем сапер; последний должен успеть решить алгоритмическую задачку с двумя разноцветными проводами в финале до того, как взрывная волна переселит его в другой мир; шлюхан, когда он расчесывает на пробор зубами волосы меж ягодиц своего мужика и удаляет из них сухие экскременты, часто рискует оказаться затопленным скатологическим селем, если проворонит момент, в который “жидкое дерьмо закипает в дырке жопы”.
          В отличие от “Проституции”, в “Эдеме” падкой до человеческого дерьма оказывается, помимо людей, всевозможная живность, то есть к процессу распределения не финансовых, а скатологических потоков оказываются причастными и четверолапые твари, и оперенные, и чешуйчатые. В этом ряду самой величественной выглядит сцена пароксизмического возбуждения птицы запахом человеческого кала; свежеоотраханный хромоногий шлюхан, посрав, ступает прочь от сортирной ямы; его ноги облеплены червями, которые вылезли из покоящейся в яме фекальной жижи, спасаясь от схватившего яму холода. Спустя некоторое время на пути хромногого встречается гусыня, которая моментально безумеет от ароматов, исходящих от шлюхана, бросается на него, начинается биться у него в ляжках, рассыпаясь перьями, клювом пытается пробраться к его очку, в эйфории щиплет клювом и крыльями его икры..
          Птицы и животные творят в “Эдеме” совершенно невероятные с позиций традиционной зоологии вещи. Сейчас, когда даже самые прожженные фанаты балканского кинорежиссера Эмира Кустурицы осуждают своего кумира за самоповторы и серьезный разлад с чувством юмора в его последнем фильме “Жизнь как чудо”, в то же самое время даже самые убежденные неприятели этого кинохудожника отдают ему должное за феноменальные кадры с животными в этой же ленте, в которых те совершают в условиях как бы боснийской войны такие трюки, что не увидишь даже в элитного уровня цирке. Я хочу сказать, что если бы некоему режиссеру вздумалось бы экранизировать “Эдем” (по сути ведь это очень кинематографичный роман, детализированнейшая прописанность всего происходящего в нем даже упраздняет необходимость в сценаристе) и этот режиссер решил бы неотступно следовать тексту литературного оригинала, ему пришлось бы снимать такие чудеса, в сравнении с которыми анималистские “подвиги” Кустурицы выглядели бы ущербно. Короче, снятый на совесть и в полном соответствии с демиургической волей Гийота “Эдем” стал бы, безусловно, самым дорогостоящим проектом в истории кинематографа. И это при том, что помимо возможностей сэкономить на сценаристе, не было бы необходимости и платить большие деньги актерам; мне почему-то кажется, что и сейчас в широтах, где разворачивается действие “Эдема”, не составит труда найти людей, способных проделать перед камерой большинство из экспонированных в этом романе, так сказать, телодвижений за весьма скромную плату. Ну, не за кусок ягнячьей печенки, так за небольшую сумму в долларах... Но вот что касается сцен с животными, то для их постановки понадобились бы такие дрессировщики, гонорары которых бы на порядки превышали бы гонорары самых крупных голливудских звезд. Потому что это были бы уже не дрессировщики, а волшебники... Ибо только волшебник может обладать неограниченной, мистической властью над млекопитающими, земноводными, пресмыкающимися, пернатыми. Особенно – пернатыми; “Эдем” вообще можно воспринимать и как пропаганду орнитологии как нескучной науки; ничуть не менее прекрасными, чем фанатеющие с говна гуси, выглядят жаворонки, клюющие лобки мертвых женщин, орлы, снимающие скальпы с солдат, насилующих живых женщин на гнездах с орлятами, ягнятники-бородачи, спаривающиеся на ветвях эвкалипта и падающие на спаривающихся под эвкалиптом жену мясника и сына мясника, рябчики, объевшиеся ягод и норовящие нагадить непременно на плечи шлюханам, глухари, трущиеся влажными пушистыми животами о покрытые спермой мошонки пастухов, снова жаворонки, прячущиеся в карманах развешанных по борделю передников.
          А разве не восхитительны жабы, распознающие в эрегированных членах дремлющих шлюханов отличные трамплины для прыжков?! А рогатые гадюки, перехаркивающиеся человеческой блевотиной?! Ну а если говорить о млекопитающих, то пусть они и представлены в “Эдеме” особенно внушительно существами, отлично поддающимися дрессировке – собаками и обезьянами, они, однако, заняты, главным образом, в эпизодах, в которых логика их поведения может быть продиктована волей суровых природных обстоятельств, а не волей дрессировщика. То есть дрессировщик может научить обезьяну играть на флейте, но давить ногами атакующих его смертоносных змей примат лучше научится в естественной среде обитания. Точно так же, как и только ведущая дикую жизнь собака может додуматься до того, чтобы переваливать лапами на горячем пепелище костра свежевырванное сердце грифа в целях его пропекания. На гарантированном пайке в кинологическом питомнике такую практичность в себе не разовьешь.
          Так что при работе над некоторыми фрагментами “Эдема” кинематографистам пришлось бы обращаться не к дрессировщикам, а к так нызываемым телевизионным естествознатокам. То есть разнообразным дискаверщикам, собаку съевшим на подкарауливании всевозможных тварей в интересных положениях. Чтобы добиться нужного положения, нужно ждать порой годами, так что услуги и этих специалистов недешево обошлись бы продюсерам амбициозного проекта.
          Ну а в некоторых случаях не было бы смысла обращаться ни к циркачам, ни к документалистам; чтобы снять все как надо, пришлось бы развязывать настоящую войну. Никакие симулякры милитаристских конфликтов, в отличие от взаправдашних войн, не убедят человека и природу существовать в такой гармонии, чтобы человек и животное относились бы друг к другу с таким доверием, чтобы человек давал отсосать обезъянам, собакам, поросятам, ягнятам, козлятам и кроликам, сам бы отсасывал у них, совокуплялся бы с ними.
          Таким образом, проект становится еще более дорогостоящим. Кстати, если в нем все-таки задействовать профессиональных актеров, то очень раздутой в бюджете этого проекта была бы и статья, прописывающая отчисления страховщикам – на медицинские полисы артистам. Эстонский актер Райн Симмуль рассказывал эстонской прессе, как на съемках эстонского экологического этнохоррора “Сердце медведицы” (в котором его герой должен был сношаться со зверем) ему было страшно учиться целоваться с медведем, пусть и с дресированным самыми лучшими дрессировщиками на всем постсоветском пространстве. Актер и зверь пихали изо рта в рот друг другу леденец, и Симмуль очень боялся, что мишка нечаянно оттяпает ему губу. Ну, понятно, даже целоваться с медведем не так страшно, как давать отсосать овчарке.
           Впрочем, лучше даже самой лучшей рекомендации отрекомендует “Эдем” любой отрывок из этого великого сочинения. Сознаю, что отрекомендует собственным величием так, что укажет на всякую бесмысленность комментариев к этому тексту. Ничего не поделаешь:
          “...стадо останавливается на краю обрыва; поднимающийся от вади туман все усиливается, окутывая негритянскую деревню; бараны спотыкаются об оставленных у изгороди голых детишек, копошащихся в мягком песке; возбужденные прикосновением шерсти дети залезают под животы баранов; пастухи садятся на корточки в глубине оврага, на краю шумного вади, дрочат, засунув кулак под согнутый коленный сустав и меняя свое положение на булыжниках всякий раз, когда колено едва не лопается от перенапряжения нервов и мускулов; самка барана приподнимает член ребенка, прижавшегося к проржавевшему железу писсуара – подростки с распухшими головами перетащили его сюда в тот вечер, когда в верхней части города вспыхнул бунт – слизывает с ягодиц ребенка свежие брызги экскрементов; возвращается к своему ягненку, лижет ему под хвостом; идет назад, засовывает морду между ног ребенка, ласкающего, расставив ляжки, холодные глаза овцы; в общинных полях женщины косят ячмень, пшеницу; их руки, от запястий до плеч, покрыты шрамами, фиолетовыми порезами: от укусов ежей, ударов серпов, царапин джеридами; одетый в голубую рубаху с блестками ребенок цепляется за платье матери; она поднимает голову, сквозь листья пальмы ей в глаза неожиданно бьет красный луч; ослепленная, она снова склоняется над пшеницей, отбросив серп в сторону, на нетронутый куст; серп задевает спрятавшегося в кусте ребенка; по краю разорванной плоти образуется кровавая линия, пересекающая выпуклый живот от правого бедра к левой стороне паха; девочка падает на сложенную пшеницу, ее лоб, губы побледнели, серп по-прежнему торчит в теле; в деревне дети бросают друг другу в лицо извлеченных из розового болотного песка живых жаб; жабы гадят им прямо в ладони; дети насаживают их, раздувшихся, на изгородь: проткнутые насквозь жабы падают наземь, их тела валяются вдоль изгородей в садах, где оставлены сонные, запертые до позднего вечера с ягнятами и козлятами дети; проснувшиеся от прикосновения к прохладному песку они быстро засыпают снова, убаюканные колокольчиками ягнят, козлят, лакающих из канализации теплую соленую воду под навесами из ячменной соломы; дрожащие пастухи выпрямляются; их измазанные спермой лохмотья липнут к ляжкам; на черной гальке блестят струйки; пастухи треплют своих любимых баранов; они вытирают о шерсть ляжки, вспотевшие во время дрочки задницы; от прикосновения к благоухающей шерсти их обмякшие члены снова твердеют, зарываются, лиловые, в соленую шерсть; собравшиеся вокруг раненой девочки женщины поворачиваются; пастухи, с придавленными к ягодицам костяками баранов мошонками, зарывшись голыми ногами в теплый песок, высунув языки до подбородка, задыхаются, повизгивают; собаки в течке катаются по пшенице, покусывают платья женщин; катаются по песку, покусывают члены пастухов; рыжая собака лижет рану девочки, трется о ногу самого здоровенного пастуха, пихает свой горячий язык между его ляжек; язык обвивается вокруг члена; собачье дыхание окутывает низ живота пастуха, у него по ляжке течет слюна; пастух напрягает прижатые к бараньим бокам ноги – треск мышц пугает собаку, которая бросается в сторону; пастух, с искаженными мокрыми от пены губами, тихо выпускает газы, - собака возвращается, снова обхватывает его член языком, жует растительность на его заднице -, кряхтит, вцепившись пальцами в уши барана; брызжет сперма, собака собирает ее изогнутым языком, несет в пшеницу, к ногам женщины;/ в комнате для случки младенец, выбравшись из колыбели, ползет по тянущемуся меж ног солдата с голубоватыми висками следу спермы, уходящему под ногу черной шлюхи; пола его голубого шерстяного костюмчика волочится в прозрачном семени; сидящая по-турецки на кафельном полу шлюха-подросток сажает ребенка между своих ляжек; она расчесывает белокурого солдата с родинкой на лобке; вздрагивает спина солдата, заляпанная зеленой краской, отпечатавшейся на коже, когда его начала дрочить хозяйка борделя”.
           И для современной Европы идеальная книга тоже, и не только для Европы.

Шшас’лив’ ‘став’цца

Пьер Гийота
«Проституция»
С-Пб, «Общество друзей Л.-Ф. Селина» / С-Пб, «Митин Журнал» / Тверь, «KOLONNA Publications» 2002

Издание последнего произведения Пьера Гийота «Progenitures» («Gallimard», 2000) – не просто книга, а книга и прилагающаяся к ней компашечка, на которой автор читает несколько первых страниц книги, чтобы читатель, послушав, получил бы хоть какой-нибудь шифр, с помощью какового можно прочитать совершенно нечитабельный текст. Свой первый эксперимент по созданию текста, который следует скорее слушать, чем читать, Пьер Гийота осуществил в середине 70-х, написав роман «Проституция». В 2002 году этот роман оказался изданным на русском языке в переводе Маруси Климовой.
           Пьер Гийота выходит классиком современной французской литературы по любой из версий; алжирская война – чересчур значимое для французов событие, чтобы позволить вынести из канонического контекста разрабатывающего эту тему литератора, даже если он делает это абсолютно не соотносящимися с «классицизмом» способами. Нынешний «классический» статус Гийота упрочает и память о тех запретах, которые накладывались на его романы «Могила для 500 тысяч солдат» (1965) и «Эдем, Эдем, Эдем» (1970) МВД Франции. Короче, классик самый настоящий и живой, и роман «Проституция» в послужном списке этого корифея французской словесности занимает если уж не второе, то третье место наверняка. То есть – тоже классика чистой воды. Классика французской литературы, как правило, автоматически засчитывается за классику мировой. И вот оказывается, что важный сегмент современной французской и мировой литературной классики дожил до своего переложения кириллическими графемами, а по-английски так и не вышел... В иных веках в этом не было бы нонсенса. Сейчас же, натурально, прецедент!
          Строго говоря, в некотором смысле англоязычный вариант «Проституции» существует. Представляет он из себя тоненькую брошюру – небольшой отрывок романа. Брюс Бендерсон, человек, переведший этот кусочек в середине 90-х, был чрезвычайно горд своей работой и говорил, что для достижения результата он применил новаторскую транслэйторскую методу. Поскольку язык оригинала, язык, на котором написана «Проституция», Бендерсон определил как Фрэнчарабик, переводчик счел необходимым для адаптации текста к нуждам американского читателя перелопатить его так, чтобы вместо Фрэнчарабика получился бы Спэнглиш... Сохраняя, естественно, действие книги в алжирском мужском борделе в 60-х годах ХХ столетия. И вот этот отрывок считается теперь гроссмейстерской работой... Или считался? Маруся Климова перевела эту книгу на русский язык целиком.
          Что можно сегодня предложить в условиях актуального состояния русского языка в качестве уместного эквивалента Фрэнчарабика или Спэнглиша? Какой-нибудь Русскавказский язык? Кто-нибудь, памятуя о том, насколько выразительны образы кавказских мужчин в романах Маруси Климовой-писательницы, наверное, решит, что Климова-переводчица могла бы задействовать такой вот RusCaucasian... Стыдитесь! Фрэнчарабик и в Африке Фрэнчарабик, и теперь вот и в России: все собственно арабизмы вынесены за поля и тщательно описаны, а та доминирующая часть текста, что, будучи Фрэнчарабиком, соотносится с французским языком все же ощутимее, чем с каким-либо другим, переведена на русский с максимальной точностью (и семантической, и ритмической) без спекулятивного применения других опытов существования формаций, в которых один язык поглощается другим, растворяется в нем, но не совсем... Частокол апострофов, воткнутый в гладь (топорщущуюся, правда) так называемого «фонетического письма», может и по-русски выглядеть органичнейшим явлением, если перевод сделан мастером высочайшего уровня. Органичнейшим настолько, что едва ли читатель русской версии «Проституции», если он не французский филолог с докторской степенью, специализирующийся на колониальных диалектах, задумается над вопросом о том, «а как, интересно, это было в оригинале?»... А если и задумается, то не из подозрительности, а из любопытства. У меня в ходе чтения этого романа подобный вопрос возник лишь в связи с одним случаем, когда любопытство не обуздать: ужасно интересно, что был за город у Гийота там, где у Маруси – Хуйжополь-на-Болте...
          Впрочем, еще один раз на страницах марусиного перевода возникает призрак Чебурашки, но этот призрак, его графические контуры изрешечены апострофами так, что ни в чем нельзя быть уверенным... Как бы там ни было, а Чебурашка – хорошее прозвище для лопоухой, низкорослой и смуглолицей шлюхи мужского пола. В одном из своих интервью Дмитрий Волчек сказал, что женщины умеют гениально переводить гомосексуалистов. Издатель русского перевода «Проституции» наверняка прав, но в случае с «Проституцией» речь идет скорее не о подтверждении этого правила, а об опровержении исключения из него... Во-первых, слишком заковырист с лингвоэкзерциционной точки зрения текст Гийота, чтобы можно было объяснять шедевральность перевода лишь тем, что переводчик-дама взялась за труд гея... А во-вторых, что многократно важнее, следует вспомнить о том, что в том же интервью Дмитрий Волчек оговаривал, что с Берроузом, например, схема не работает так же, как с Кокто, Жене или Пазолини. Поскольку женщине трудно вынести тот аромат мизогинии, которым напитана проза Берроуза... Так вот, проза Гийота даст фору по части мизогинии берроузовской. Как тут не упомянуть, что кто-то из критиков окрестил художественный стиль Маруси Климовой «холодно-отстраненным»... Будем считать, что эти холодность и отстраненность возвели между Марусей и предрассудками феминизмического рода толстенную стену. Потому что ей удался перевод сверхмизогинического романа. Бабцы – это мерзкие твари, из-за которых мужики становятся импотяшками; так считают персонажи «Проституции». Владельцы мужских борделей знают за бабцами один лишь толк – способность рожать мальчиков. Как ни будь гадки женщины, но если их осеменить, они произведут на свет новых бойцов мужеложеского траха, новых отважных солдат вселенского содомского ебанария; ебарей и шлюханов: давалок и сосалок.
          Многообразие шлюх борделя в «Проституции» способно взбудоражить даже закоренелого гомофоба. Условно говоря, человека, испытывающего отвращение или остающегося равнодушным к какому-либо виду товаров, можно, однако, зацепить широтой ассортимента. Выставленные Пьером Гийота на продажу проституты не только удовлетворяют любые вкусы, они могут новые вкусы воспитывать. Есть португашки, у которых малафьи всегда на две чашки. Есть арабы, которые подчинили своему разуму анус так, что могут своей жопой презрительно сплевывать. Есть негры, невиданно поднаторевшие в минете, потому что стали сосать хуи в младенчестве – сразу после того, как их отняли от груди матери; носы этих негров опозорят самый мощный пылесос – стоит негру лишь принюхаться к пробору волос меж ягодиц, как его ноздри тут же залепливаются дерьмом. Есть мальтийцы, чьи языки длиннее солитера; едва просунутые в анналы, они уже щекочут внешние стенки желудка. Есть, наконец, русская шлюха по имени Володя, чей жопец готов принять в себя болт любого размера. Володя, который может сосать арабские члены даже сидя на толчке, испражняясь по-большому и по-маленькому одновременно. Шлюханы Пьера Гийота готовы вовлечь клиента в какие душе и телу будут угодны ебальные процедуры: «Лыжник», «Вертолет», «1000 и 1 голыш», «Дерьмоед». Юные оральные иллюзионисты могут принять хуй клиента за левую щеку, а правой при этом разговаривать, уточняя характер пожеланий того, кто всегда прав... И как ни будь сложен язык романа, что Вы читаете (что транслитерационно, что орфоэпически), картинки он вызывает в сознании читателя живые, отчетливые. Когда Сорокин жеманился, открещиваясь от обвинений в порнографии, он справедливо замечал, что говорить о порнографичности художественных произведений можно лишь применительно к визуальным формам искусства. Это справедливо в 99 и 9 в периоде процентах случаев, но Пьер Гийота вот доказывает, что написанное буквами тоже может быть порнографичным. В романе «Проституция» соблюдается два основных требования, которые предъявляются к «классическому» порнографическому фильму: в нем практически отсутствует сюжетность; в нем трах прекращается лишь на несколько секунд, не более. Ни на одной из страниц толстой книги Пьера Гийота Содом в тень не отступает. Содомия в режиме нон-стоп.
          На обложке книжки можно прочитать такие слова Жана-Франсуа Жослэна: «Гийота в своем веке может напоминать Сада в своем, и в этом смысле, упразднив время, они выглядят современниками. Но не более. На самом деле, если Гийота и происходит от кого-нибудь, то от Фрейда, исследователя «черного континента» сексуальности». Алжир – белая часть черного континента, север Африки, но для «черного континента» сексуальности там оказывается самое место в 1960-х. «Черный континент» - звучит очень по-заповедному, с прямым указанием на области, в которые путь неизбранным заказан. Существует, видимо, и «черный континент» литературы – не в том смысле, что нужно вспоминать Амоса Тутуолу :-))... Одна из важных территорий этого континента стала теперь знакома русскоязычному читателю. И мне чудится наличие некой логики в том, что знакомство это состоялось благодаря человеку, тоже способному делать вещи, которые другие люди делать не умеют.
           Перевести «Проституцию» на русский язык кроме Маруси Климовой не смог бы никто; доведись кому теперь сотворить полный русский «Finnegan’s Wake», это уже будет подвигом Германа Титова. То, что Марусей Климовой в очередной раз сделано нечто, недоступное другим, изумления вызывать не должно; в конце концов, именно ею было написано произведение, художественная ценность которого, на мой взгляд, указала на рубеже тысячелетий современной русской литературе на ее весьма скромное место. Тем, кто хотел бы за своими книгами видеть закрепленными такие определения, следовало бы понимать, что нет у них не только Божьей искры (это такой эвфемизм таланта), но и такой вещи, которую у меня не хватает воображения обозначить иначе, чем «связь с мировым культурным пространством». С этим у Маруси так хорошо, что лучше не бывает. Дело здесь не только в том, что марусина полиглотность интегрирует ее в это пространство легко, чего не случается с ее не столь продвинутыми в плане мультиязыковости коллегами по писательской профессии. Не только в том: например, в марусиной книге «Моя история русской литературы» находится место историческим персонажам, которых свободное владение французским от печати убожества не избавило... И вообще в последнее время любые разговоры о существовании некого российско-французского интеллектуального поля звучат пошловато – на фоне, скажем, той хуйни, что на прошлой неделе Путин впаривал в Ново-Огарево Морису Дрюону, может даже показаться, что русскому писателю лучше вообще ничего не знать про страну, называющуюся Францией... Однако в случае с Марусей Климовой ее перфектное знание французского может приниматься за исключительно заслуживающее уважения качество потому хотя бы, что это качество помогает ей вычленять из заявленного выше «мирового культурного пространства» самые его непреходящие зоны... А вот тут уже, если угодно, можно и о Божьей искре вспоминать. Много людей достигает в своем изучении иностранных языков (например, французского) достойных высот, но не всем из них (а точнее – почти никому) не попадается в подвальной букинистической лавке в городе Ленинграде «Смерть в Кредит» от Галлимара. А дальше формулу успеха уже можно описывать советским штампом: талант, помноженный на трудолюбие.
          В отличие от писателей, переводчик, как правило, трудолюбив. Помимо трудолюбия, переводчику необходим хороший вкус. Со вкусом у Маруси Климовой опять-таки все невероятно заебись, но нельзя обойти вниманием и то, что переводческая специализация у нее «правильная» :-))... Безупречному вкусу потворствующая. Один из самых крупных топонимов на карте «черного континента» литературы – «Жан Жене». За топонимом «Берроуз» на этом материке тоже числятся обширные владения... Однако место Жене в канонической французской литературе едва ли даже не более весомо, чем его место в ряду главных нарушителей различных табуизмов в истории мирового искусства. Не будь Селина, так Жене пришлось бы объявлять французским писателем ХХ века №1, потому что Сартр или Камю, годясь на роль призеров, на верхней ступени пьедестала почета выглядели бы анекдотично. Причем Жене – тот, кто состоялся бы именно таким, каким состоялся, и в этой невозможной ситуации: «не будь Селина». Берроуз же значит для канона американской литературы того же периода куда меньше; выгодно возвышаясь над Керуаком, за Фолкнером он уже не слишком и заметен. Может показаться, что нельзя сравнивать несравнимое, можно вспомнить, что в то время, когда американский «литературный процесс» был сверхконсервативен, французский был открыт для того, чтобы крайности выходили на первый план и замещали собой норму; но лучше всего будет признать, что во Франции первооткрыватели и осваиватели «черного континента» литературы сумели (не ставя перед собой такой задачи) свои произведения сделать частью «сокровищницы национальной культурной традиции», а их американские условные единоверцы – нет. Это подчеркивает лишь, как Берроуз мал в сравнении с Жене. А вот с Гийота Берроуз выглядит очень уравновешенно: два искушенных творца экспериментальной прозы, два расширителя границ дозволенного, два... Перечень можно продолжить. Между тем становится ясным, почему Морван Лебеск, выступая в защиту преследуемого французскими властями Селина, назвал Селина именно вместе с Фолкнером величайшими романистами современности. Похоже, он предчувствовал, что их позиции в их цивилизациях не будут поколеблены.
           Итак, Вы согласились с тем, что Марусю Климову отличают гигантского калибра талант и самой высокой пробы вкус (то, что Вы дошли в чтении этой статьи до этих строк, принимается за знак согласия). Мне давно уже начало казаться, что существует какая-то формула, с помощью которой Маруся Климова могла бы раз и навсегда дать отповедь многочисленным участникам и комментаторам уже российского литературного процесса, не вполне адекватно реагирующим на то, что Маруся делает. Причем формула эта мне казалась уже кем-то произнесенной и по совершенно иному поводу, в иной связи. И вот почему-то после прочтения «Проституции» я вспомнил, как эта формула должна звучать. В промежутке, кажется, между «Прыг-Скок» и «100 лет одиночества» Егор Летов дал где-то большое интервью, в котором предостерег своих поклонников и последователей от питания надежд на то, что они причастны к тем же таинствам, которые творимы Егором и его живыми и неживыми единомышленниками. Летов тогда сказал, что знает, где собираются «наши». Это были, кажется, Параджанов, Сидур и Пурыгин. И рек Игорь Федорович: я – там, а вы – тут. Счастливо оставаться!
          Вот она, формула! «Счастливо оставаться!»... Никаких оснований проводить параллели между феноменом Егора Летова и феноменом Маруси Климовой нет – если не считать любви Летова скрыто и прозрачно апеллировать к Жоржу Батаю :-))... Еще большее кощунство - упомянуть в связи с именем Маруси трех персонажей, о которых говорил Летов. Думаю, что и Параджанов, ну а Леонид Пурыгин-то уж наверняка может быть зачислен Марусей Климовой к наиболее убежденным адептам ужасающего Марусю «дегенеративного искусства»... Выступая прямым наследником Филонова... И совсем уже даже не представляю себе, где те, про кого Маруся могла бы сказать «наши», и кто они – Люсетт Детуш, дух Селина, призрак Жене, фантом Тимура Новикова или кто-то совершенно иной. Но, ей-богу, Летов, давая помянутое интервью, похоже, не занимался мифотворчеством, а знал, о чем говорил. На самом деле был где-то и там, со «своими», когда всем казалось, что он только тут. Короче, Маруся Климова тоже имеет все основания произнести: «Счастливо оставаться!»... Марусин взгляд на человечество и манера его описывать вобрали в себя опыт самых выдающихся художников в истории этого человечества, сохраняя при этом возможную не для Адама с Евой – или не для Гомера :-)) – независимость, в силу чего Маруся – там, а мы – тут. И этого ее состояния нипочем не достигнешь, как ни пытайся наладить свои связи с «мировым культурным пространством». Как Бертолуччи Боулзом не лакируй и Сакамото не полируй. Рядом с каким-то из текстов Маруси в Интернете мне попался такой текст, в котором его автор (не помню, кто) рассказывал, как вот такими штуками (лакировкой-полировкой) занимался. В общем, Маруся действительно там, со своими «своими», а мы тут. Слабонервных надо успокоить тем, что «мы» в данном случае – публика разношерстная.
          Несколько лет назад Маруся Климова, интервьюировавшая Пьера Гийота, задала ему вопрос о том, чего бы он пожелал русским читателям. Ни о каком тогда переводе «Проституции» речи еще не шло, поэтому речь шла не о русских читателях Гийота, а вообще о людях, читающих по-русски. Гийота тогда пожелал им терпения. Между прочим, это качество совсем не помешает тем, кто соберется прочитать его книгу. Маруся Климова однажды написала, что ей никогда не встречались люди, прочитавшие целиком роман М. Горького «Мать»; правда, по ее наблюдению, в том, что не смогли дочитать «Мать» до конца, люди не стесняются признаваться, в отличие от ситуаций, когда дело касается Пруста или Джойса. Конечно, дочитать до конца «Проституцию» тоже не слишком легко. Тому, кто все же решит ее осилить, хорошим подспорьем будут те блистательные поэтизмы, что вплетены в эту стенограмму возгласов, издаваемых спаривающимися самцами, или комментариев к спариванию. Некоторым из этих поэтизмов присуща афористичность. Мало ли, может и пригодится читателю, если запомнит: остроумием (или начитанностью) хочется порой блеснуть и в нештатных ситуациях. Например: «жопец любит, когда сиськи теребят», «орудовать лучше хуем, чем мастерком», «и в кайф сосать у тех, читать кто даже не умеет». Хороши и те поэтизмы, что не слишком афористичны, ибо уже не безличны: «меси жопец ты голыми руками», «перни-ка, чтоб я почуял, в какой я сад дружка гулять пускаю»... А есть блестящие образцы дидактического жанра: «одновременное испускание газов и отрыжка способствуют исчезновению складки на крайней плоти»; или менее официозное: «шлюхан должен опосля траха вылизать болт своего ебаря». Ну а самый поэтический фрагмент книги – это когда шлюха-сосалка смотрит на два восставших члена клиентов и спрашивает: «С какого конца начинать?»... Понятно, что ради таких бриллиантов можно пробираться сквозь любые дебри чрезвычайно мудреного текста. Выглядеть он может, например, так: «М’ссауд, д’ не разводи ты гнилые б’зары с ентим еблом! вали-к’ ты лучче в свой отсосный угол, там уж’ ента беззуба’ кр’сотка вафлю схав’ла с ентм красным болтом, трецца т’перь о стенку!.. ну во’! Ахмед, быстр’ ж’ ты!.. ты чо, саю шлюху уж’ оприход’вал? – «ыгы, бандер, но я уж и не зна’, скок’ раз! cпроси у саей блядины!.. он др’чил пару раз, а жопа уж г'това!» - «а ты, блядишша, вынь-к’ болт Саида из саей пасти, и ск’жи сво’му банд’ру, скок’ раз ты гл’тала!» - «семь!.. м’гу я снов’ ‘во в пас’ь з’править, х’зяин?» - «валяй, блядина!.. у т’я из жопы красное течет!.. кады сосать законч’шь, подь п’срать, да под’трись!.. Франки, я не лю’лю шшупать соб’чатин, у к’торых сперма в жопце застоялась! тады пушшай перчатки для прошшуп’вания дадут, да цену сбросят!» - «.. слышь, банд’р, во’ 10 динар!.. я и за Саида тож’ плачу!» - «прих’ди ишшо, потраха’мся, мужик!.. ты пра’льно за парнишку плат’шь, енто 'му на пользу пойдет.., а каво ты хо’шь, шоб я т'е сбоку пристроил, кады ты долбить во ‘сю силу н’чнешь?.. енту блядишшу Али не хошь, не’? енто хорош’кая, но’ сеж на настояшшую блядину для амбалов, вроде т’я, не тян’т... эй, мужики, вы, чай, в’ласатку х’тите?» - «д’ ‘не шшас ‘се твои мальчата разом не ну’ны, я уж спустил!» - «д’ ить ты час так прос’дишь, и опять ‘се начнецца, бедняга..., а во’ ента в’ласатка т’е прошпендрычит ‘се тв’ органы, шоб уж до к’нчиты!.. гля’, Мохамед, как твой кореш прям’ на навозе бл’ндина долбит!.. у т’я от ентава не ‘стает?.. слышь, как бл’ндин хрипит, смеецца, кады е’ аж до крови пердол’т, как ‘на ляжки Мохамеда глад’т!, . а Мохамед так в саи тр’сы пердит, шо ево ‘ранглер аж на щикол’ки съехал!.. енто т’я шо, не возбужда’т?.. а во’ бл’ндин уж ме’ленно рыгает, а ево ебарь пердит в ответ!.. а в’ласатка голая ката’цца под твоим М’ссаудом, прям уж в паркет саим мусал’м тычецца!»...
          Доктор Хувеналь Урбино, герой великого романа Маркеса «Любовь во время чумы», разглядывая свои гениталии, думал с грустью о том, почему же бог сделал их такими уязвимыми для источников механических повреждений. Как можно понять даже из коротенького отрывка «Проституции», герои Пьера Гийота не столь сентиментальны; в этом смысле они отличаются от доктора Урбино в той же степени, как отличаются от людей некоторые виды ящериц. А еще из этого коротенького отрывка можно понять, что Маруся Климова абсолютно права, когда предсказывает, что Гийота, увидев русское издание «Проституции», преисполнится священного трепета перед Россией... Наверное, помимо факта, что «Проституцию» оказалось возможным перевести, приведет Пьера Гийота в смятение и то, что издание его романа в России «осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в Российской Федерации»... Это, наверное, выше для понимания не только Гийота, но и для понимания Путина с Дрюоном, и даже, допустим, Леоса Каракса, рассуждающего о том, насколько вдумчиво Пруст читал Достоевского.
          25 января - годовщина очередная со дня рожденья Высоцкого. История любви русского мятежного поэта и французской актрисы (якобы красавицы) – тоже ведь доказательство существования особой породы русско-французских культурных связей. Между прочим, когда в «Проституции» владелец борделя Франки содомизирует одного из своих шлюханов, тому, задыхающемуся от наслаждения, впору вопить: «Прокали мне, хозяюшка, жопку по-черному!»...
          И стоит вспомнить еще одного русского поэта – Николая Францевича Кунцевича, заклятого врага и друга Игоря Федоровича Летова. В предисловии, которым Маруся предваряет роман Пьера Гийота, приводится такая цитата: «Ницше сказал, что мог бы поверить в Бога, при условии, что он был бы танцором, Гийота, похоже, говорит, что тоже мог бы поверить в Бога, при условии, что тот был бы шлюхой» (Michel Surya. Mots et monde de Pierre Guyotat: "Lignes", octobre 2000). Ник Рок-н-Ролл тоже обнаруживает родственную Гийота душу. В своем альбоме «Московские каникулы» лет 13 назад он спел такую фразу, что вполне совпала бы с теологическими принципами Гийота: «Иисус Христос – хуесос!».
          О самой поэтичной сцене «Проституции» уже сказано, осталось сказать о самой драматичной. Это, конечно, та, в которой проститут по имени Жозуе блюет спермой, отсосанной у трупа. Такого и в кино не увидишь. И на Ошиму найдется табу.