«Холод и отчуждение»
Москва, «Опустошитель» 2019
«Холод и отчуждение» — очередной том из того корпуса текстов Маруси Климовой, который как будто притворяется «Дневником писательницы», но в действительности является концептуальным и глубоким исследованием многих имеющих значительное влияние (при осуществлении т. н. «морального выбора») в человеческом сознании — как выдуманных человечеством на пустом месте, так и впрямь принципиально важных — бинарных оппозиций, — ну, например, с участием духовности и аморальности, или высокого и низкого, прекрасного и отталкивающего, и т. д.; временными координатами для охваченных этим томом контактов Маруси с окружающим миром (происходящих под знаком героических усилий Маруси по преодолению отвращения к нему) служит, наверное, примерно трехлетие, пришедшееся на период где-то со второй половины 2016-го по вторую половину 2019-го года, а пространственными — город, в котором Маруся родилась и живет, Санкт-Петербург (если еще точнее — самый его центр, поскольку подавляющее большинство марусиных передвижений по Петербургу вписано в такую топонимику площадей, улиц и каналов, которая позволяет довольно живо представлять декорации происходящего даже людям, бывавшим в Питере в своей жизни всего раз-другой, а, может, и вовсе тем, у кого образ этого города сложился лишь с помощью фильмов, тв-хроник и открыток), Париж, в котором у Маруси сохраняется множество личных и профессиональных связей, писательские резиденции на шведском Готланде и в латвийском Вентспилсе («переделкинский фактор» обуславливает привычку русскоязычных людей называть такие заведения «писательскими домиками»), а также два «курортных направления» — греческий Родос и российский Сочи. По-настоящему взявшая свой смертоносный разбег только в начале 2020-го года пандемия ковида-19 провоцирует сейчас во всех произведениях искусства (по крайней мере, в тех, которые созданы с помощью слов или изображений), «увидевших свет» незадолго до того, как с миром произошли необратимые изменения, задним числом искать следы предчувствий или даже предвидений случившейся в итоге глобальной катастрофы, и даже подразделять эти различаемые предзнаменования на совершенно иррациональные случайности и на практически гениальные пророчества; в двух своих местах книга «Холод и отчуждение» делает по точному выстрелу в эту сторону, и как раз один из них кажется попаданием наобум, а другой — напротив, осознанной и сверхрезультативной попыткой мастера, обладающего уникальнейшими способностями. Первый касается случая, когда отсутствие на лице человека маски оказывается поводом для его безжалостного осуждения, второй — рекомендаций чуть ли не всему человеческому роду по спасению рассудка и нервной системы в условиях, когда показатели смертности этого рода неожиданно и повсеместно повысились на аномально крупные величины.
          Итак, первый эпизод; во время своего пребывания в шведском центре писателей и переводчиков (составляющие постояльческий контингент в таких институциях люди обычно приезжают туда с целями, находящимися в диапазоне от творческого отпуска до творческой командировки) Маруся забредает в литературное кафе на литературный вечер, где она попадает в ситуацию одного из самых ненавистных для нее форматов, — речь идет о том, чтобы наткнуться заграницей на соотечественников; эту категорию в данном случае представляет переводчица Рильке, пытающаяся при — вынужденном для Маруси — знакомстве было выдать себя за петербурженку, но быстро разоблачаемая Марусей в качестве уроженки провинции (как выясняется, Кирова). Нескольких реплик и жестов переводчицы хватает Марусе для того, чтобы записать ее — мерзко мельтешащую перед глазами и гадко сюсюкающую над ухом — в «блевотные девицы», а еще нескольких — чтобы удостовериться в том, что она не говорит ни на одном языке, кроме русского, то есть даже на немецком, и «переводит» Рильке, судя по всему, с уже готовых подстрочников, — надо ли говорить, что для пробуждения в Марусе острого омерзения к другому человеку обычно бывает достаточно и куда менее серьезных прегрешений, так что совершенно понятно, что возникающая у Маруси ненависть к переводчице из Кирова становится не просто острой, а испепеляющей. От греха подальше переводчица отступает от Маруси в сторону сцены, с которой она намеревается прочитать аудитории свои переводы; кировская девушка (в восприятии Маруси — гадкая уродливая девка) говорит собравшимся, что у нее есть фишка — всегда выступать со своим переводами на публике босиком, но сейчас, пожалуй, она от нее воздержится. Маруся моментально решает, что у переводчицы наверняка такие мерзкие ногти на ногах, что ей просто стыдно снять обувь и носки; присмотревшись, Маруся приходит к выводу, что и на руках пальцы у переводчицы выглядят настолько погано, что ей было бы гораздо лучше выступать в перчатках... Следующий взгляд Маруся бросает на лицо уже декламирующей по-русски стихи Рильке в своей адаптации кировчанки, и это лицо кажется ей настолько противным, что на фоне подступающей тошноты Маруся начинает в бешенстве думать, что с таким уродливым лицом переводчица должна была бы выступать в маске, а еще лучше — в противогазе, после чего покидает помещение. Конечно, такая сцена служит почти идеальной иллюстрацией состояния человечества в 2020-ом году, в котором так, как Маруся реагировала на некрасивого человека, стало — на очень широкой основе — принято реагировать на нездоровых (чихающих и кашляющих), отсутствию маски на чьих лицах перестали находить смягчающие обстоятельства; ну, поскольку, Маруся в этой ситуации защищала себя не от инфекции, а от уродства, это «откровение» можно назвать окказиональным, чем-то вроде лотерейного везения... Эпизод второй; в своей петербургской квартире после чтения в интернете утренних новостей, в которых оказывается крайне высок процент описаний трагических событий, Маруся — по недолгому размышлению — приходит к идее о том, что человечеству следовало бы возвести в статус подходящих для подражания современников тех людей, для которых человеческая смерть является настолько рутинной приметой их ежедневного быта, что ничто с ней связанное не только не может служить для них источником какого-то дополнительного стресса, но и даже как-то препятствовать бодрости их духа, — в идеале Маруся видела бы в этой роли профессиональных киллеров, но вполне готова — видимо, предчувствуя возражения человечества — удовольствоваться и могильщиками или сотрудниками похоронных бюро; «...именно их опыт, а не советы каких-то непонятных психологов, я считаю, способен помочь сегодня людям не превращать себя и своих близких в жертв фактически нескончаемой массовой истерии. Если в списках погибших в результате очередного трагического происшествия нет твоих родственников, знакомых или же хотя бы любимых писателей и певцов, чья судьба тебя хоть немного волнует, то и ладно, жизнь продолжается. Садись на холмик свежевырытой могилки, достань бутылочку пива и расслабься на солнышке под веселую музыку в наушниках. Когда-нибудь придет твой черед горевать, однако равнодушной толпе не будет до твоих проблем никакого дела». В данном случае речь идет уже о настолько эффективной и филигранной «игре на опережение», что списывать ее на факторы нечаянности или стохастичности не остается никаких возможностей; в деталях «глубина проработки» этого наблюдения за жизнью, оборачивающегося безошибочным футурологическим прогнозом, такова, что в наблюдателе распознается человек, который не предугадывал будущее, а прямо-таки его видел, ибо никто еще даже представить не мог картины глобального помешательства людей, а этот наблюдатель уже описывал единственную действенную против него терапию.
          Между тем в качестве чего-то вроде одной из несущих конструкций (или, если угодно, одного из композиционных узлов) в книге «Холод и отчуждение» выступает не собирательная или отвлеченная, а одна вполне конкретная могила, — место упокоения Оскара Уайльда на парижском кладбище Пер-Лашез; Маруся подробно рассказывает о том, какие метаморфозы в течение ее жизни претерпевало ее отношение к творчеству и личности Уайльда, «стартовавшее» в юности практически с обожания, затем постепенно сменившееся на настороженность (спровоцированную попаданием Маруси под определенное влияние набравшего силу в России популярного мнения, что Уайльд прирос в совке репутацией изысканного эстета только потому, что, мол, он был единственным из западных «проклятых художников», которого — благодаря любви к нему Чуковского — печатали в СССР, в то время как на самом Западе он не слишком удачно выдерживал конкуренцию с другими «поэтами зла» и якобы считается далеко не самым существенным в их ряду), а потом вновь вернувшееся к своим исходным восторженным параметрам, — именно после того, как ей удалось увидеть надгробие, выделявшееся среди могил похороненных рядом знаменитостей не только особенными монументальностью и пышностью убранства, но и обильным присутствием на могильной плите свежих отпечатков губной помады. Когда глазам Маруси открылась эта волнующая картина, ей сразу стало ясно, что место Уайльда в мировой культуре — именно такое, какое она сама ему интуитивно отвела еще школьницей, то есть — пьедестальное; заодно ей пришло в голову и то, что могила Уайльда — являясь в одно и то же время и эмблематическим, и вполне себе материальным олицетворением самого понятия красоты — выступает в качестве предмета, позволяющего понимать «истинные пропорции этого мира». Разумеется, если в мире присутствует образ, легко засчитывающийся за эталон красоты, в нем, наверное, должно находиться место и эталону уродства, однако Маруся не спешит персонифицировать его в каком-то одном человеке, видимо, полагая, что оказала бы таким образом кому-то слишком большую честь, и рассредоточивает его по многим историческим личностям, среди которых, конечно, выделяется Ленин (который почти всегда появляется на страницах марусиных книг вместе с бревном), но все-таки более, если так можно выразиться, «красноречивую» группу принимается представлять — выстраиваясь в своего рода «коллективный портрет» — «фракция» ученых, насчет которых у Маруси сформировано такое общее мнение, что, в общем, в науке еще более репрезентативно, чем в искусстве, работает правило «на творении лежит печать творца». Маруся обращает внимание на исключительную омерзительность физиономий и вообще наружности таких людей, как, например, Эйнштейн, Циолковский или Лотман, но ничему в этой связи не удивляется, потому что у таких дегенеративных путей познания мира, как теория относительности, космонавтика или семиотика, и не могло ведь быть хотя бы минимально благообразных первооткрывателей и основоположников; ко всему прочему, возникает ощущение, что Маруся и не видит такой уж острой необходимости в закреплении именно за уродством какого-то одного человеческого образа в качестве универсального мерила или ординара, поскольку, кажется, все-таки не оно — даже при том, что оно преследует Марусю буквально повсюду — оказывается для нее самым главным кошмаром из навязываемых мирозданием; похоже, пальма первенства в этом ряду все-таки принадлежит тупости, про которую Маруся говорит, что та приобрела в ее жизни масштабы настоящего наваждения, так как ее проявления Маруся различает буквально во всем (пароксизм этого ужаса снова выпадает в «Холоде и отчуждении» именно на поездку на Готланд; Маруся везде видит в городе, в который приехала, скульптуры баранов, выясняет, что баран — важнейший символ в островной геральдике, начинает подозревать, что причина этого выбора — близость к баранам по личностным качествам населения этого острова, и приходит в невероятное отчаяние, потому что чувствует себя полярником, после долгой арктической вахты вынужденным проводить отпуск в Антарктике, или астронавтом, отправленным после экспедиции на Марс в отпуск на Луну, — в том смысле, что Маруся и в Петербурге чувствует себя все время как в царстве тупости, а теперь ее угораздило попасть туда, где традиции этого свойства еще — причем гораздо — сильнее). Поэтому как раз в части тупости Маруся остро ощущает нужду в предельно ярко выражающем ее «высшем стандарте», и вот в его определении у нее не возникает вообще никаких затруднений и сомнений; никто ей не кажется более подходящим на эту роль, чем Папа Римский, потому что именно его привычки («Заботиться о бедных, целовать ноги больным СПИДом, дарить игрушки детям, быть предельно скромным в быту, любить добро и ненавидеть зло...») — даже не как конкретного человека, а, можно сказать, как институции — экспонируют тупость с достоверностью и авторитетом условной палаты мер и весов: «в мире есть такие тщательно изолированные от внешних воздействий хранилища, где находятся суперточные часы, для того чтобы человечество могло координировать по ним свои действия и сверять время. Вот так и облаченный в униформу и проживающий в специально отведенном для него месте Римский папа является своего рода эталоном тупости, на который ориентируются все получатели грантов и потенциальные нобелевские лауреаты». Правда, если в качестве очевидной противоположности уродству Марусей охотно признается красота, то она категорически отказывает в праве занять такую же позицию в отношении тупости интеллекту; Маруся, скорее, склонна воспринимать ум и глупость не как обратные друг другу состояния, а, пожалуй, как две стороны одной и той же медали, и выходит, что если будучи окруженной уродами совершенно естественно пытаться переместить себя в среду красавцев, то находясь среди глупцов нет никаких резонов пытаться сменить свое окружение на «умников», потому что интеллектуалы — суть те же тупицы. Маруся объясняет этот парадокс примерно так, что человечество одновременно и умнеет, и глупеет, а мир тоже одновременно и усложняется, и упрощается, и что речь в данном случае идет о настолько тонком моменте, что большинство людей его совершенно не улавливает; просто взять и амбициозно причислить себя к просвещенному меньшинству было бы, наверное, слишком самонадеянным, поэтому вместо того, чтобы попытаться сейчас ухватиться за упархивающее, лучше, наверное, обратиться к более демократичному — проще постигаемому — суждению Маруси (формально привязанному к судьбе цивилизации ацтеков, но адекватно описывающему и текущее состояние мира) о том, что «более интеллигентные и культурные люди оказываются бессильными перед лицом грубой силы именно по причине собственной же глупости»; вероятно, речь здесь именно примерно о том, что человеческие существа, имеющие довольно серьезный багаж знаний и даже способности к основательному анализу информации, которую они накопили, практически всегда в выборе стратегии или тактики поведения руководствуются чем-то вроде этических соображений, условно говоря, предпочитают плохому хорошее и делают ставку на «гуманизм», что делает их абсолютно беззащитными перед количественно превосходящими их тоже человеческими существами с низким уровнем образования и с неразвитым мышлением, — таким образом и получается, что главным качеством умного человека — причем это началось не с князя Мышкина, а с «незапамятных времен» — оказывается именно глупость. Поэтому в качестве более-менее подходящего антагониста глупцу (дебилу) Маруся различает, судя по всему, гения (во всяком уж случае, «злого»-то точно); мало того, что переход из одного состояния в другое невозможен (даже сферы уродства и красоты не настолько изолированы друг от друга; в конце концов, стоит уроду понять, что прикид/одежда важнее жратвы/еды, он, сев на диету и стильно принарядившись, может существенно переместить себя по «эстетической шкале»), так гению еще и никогда не придет в голову хоть что-нибудь ранжировать по принадлежности к высокой или низкой морали, по нахождению на стороне доброго или злого. Причем, по ощущениям Маруси, для того, чтобы быть гением, совсем не обязательно быть фанатом зла; вполне достаточно быть хейтером добра. Именно по этому признаку у Маруси получается «видеть разницу» между собой и другим гением, Мисимой, определенную свою близость с которым она ощутила, когда однажды собралась написать произведение под названием «Мой враг Гагарин» и вдруг вспомнила, что у Мисимы была пьеса «Мой друг Гитлер»; в общем, Маруся рассудила, что если определяющей силой в жизни Мисимы было именно тяготение к злу, то в ее собственной ею оказывается именно отвращение к добру, а потому совпадение — в каких-то отрезках их жизненных графиков — траектории и направления их движения было в определенной степени случайным: это выглядит так, что Мисима стремился к манившей его далекой планете, а Маруся как бы просто улепетывает от остопиздевшей ей Земли.
          Стоит Марусе только услышать слово «добро», как все вокруг нее словно пропитывается затхлостью и плесенью; «вспоминаются комоды и коробки с тряпьем, выставленные на улицу при переезде на другую квартиру»; и совсем другие ассоциации и ощущения вызывает у Маруси зло, оно «блестит и переливается в холодном свете Луны, подобно бриллиантам из ограбленного ювелирного магазина. От солнечного света и взгляда посторонних оно тщательно скрыто, но в одиночестве им можно любоваться вечно». Солнечный свет, в свою очередь, представляясь Марусе очень дурной альтернативой лунному, кажется ей одним из очень показательных воплощений вульгарности, уродства, тупости; «Когда сидишь вот так вечером одна и под слабое завывание ветра смотришь на четкий контур Луны, а также все окрестные строения, залитые ее холодным светом, то понимаешь, насколько она прекраснее Солнца. И пускай от нее нет особой пользы, а скорее, даже вред — говорят она вызывает наводнения и заставляет бродить по ночам несчастных сомнамбул — впечатление все равно завораживающее. Без Луны этот мир был бы намного скучнее и обыденнее. Солнце всех греет, конечно, но смотреть на него невозможно, да неинтересно совсем: какая-то бесформенная масса». Даже тот факт, что лунный свет является лишь отражением солнечного, ничуть не смущает и не сбивает с толку Марусю в ее эстетическом — и если не отрицающем, то, по крайней мере, игнорирующем «мораль» — манифесте; «меня лично совершенно не волнует, украл кто-либо у кого нечто важное для себя, отобрал, а может, и вовсе замочил ради него кого-нибудь — важен результат. Луна живет отраженным светом, но смотреть на нее все равно приятнее». Удивительным свойством Луны Маруся считает ее способность никогда не надоедать, восхитительно смотреться в любом своем «цикле», при любой погоде и в любом ракурсе; Солнце же становится приемлемым для Маруси зрелищем только тогда, когда оно заходит, при любых других обстоятельствах Марусю переполняет к нему как раз именно такое отвращение, которое она неизменно испытывает к добру: «Солнце и все, что так или иначе с ним связано или ассоциируется, практически всегда указывает, что ты имеешь дело с чем-то крайне пресным, банальным и дебильным. Будь то «солнце русской поэзии», «солнечный клоун», «солнечный человек» или даже «научное светило». Исключение составляет разве что Людовик, и то прозвище «Король-Солнце» не делает его более привлекательным, а скорее навевает скуку». Отвращение к солнцу даже экстраполируется в марусином сознании в направлении золота, поскольку по признаку цвета этот драгоценный металл практически связан с солнечным светом родственными узами; Марусю тошнит от названия театральной премии «Золотая маска», золотые купола, золотые кресты, даже золотые кольца вызывают у нее чувство острой гадливости, Марусю просто начинает трясти от омерзения, когда она только лишь что-то слышит про вручение спортсменам золотых медалей или про отмечание кем-то золотой свадьбы, в то время как практически ко всем этим материальным предметам или образным эпитетам в случае их «исполнения» из серебра Маруся настроена — видимо, по факту колористического тяготения серебра как раз к Луне — чаще всего вполне благожелательно. Закономерно, что именно в Луне Марусей различается идеальный мотивирующий пример для гения при выборе поведенческой модели: «не иметь ничего своего, быть холодным и не слишком ярким, чтобы блистать только в темноте».
          Следовать этой поведенческой модели на практике бывает не так-то просто; даже старающемуся максимально отстраниться от «действительности» гению все равно приходится в каком-то объеме постоянно взаимодействовать в материальном мире с преобладающими в последнем дебилами, и эти коммуникации не могут быть для гения легкими, поскольку, что называется, «ментальная» дистанция между ними слишком уж велика. Марусе часто кажется, что она живет в мире, населенном одними таксистами; по ее давним наблюдениям, представители этой профессии обычно хорошо знают, где что расположено в городе, в котором они работают, также они прекрасно понимают значения всех дорожных знаков и вообще умеют очень уверенно сохранять контроль над своим автомобилем на дороге, но стоит им только открыть рот ради того, чтобы высказать хоть какое-то суждение на тему, выходящую за рамки их узкой профессиональной компетенции, как они теряют всяческие ориентиры и принимаются выглядеть совершенно беспомощными в окружающем их пространстве, — поскольку из их уст начинает литься самый натуральный бред; в последние же годы, как заметила Маруся, это свойство водителей таксомоторов распространилось практически на всех людей, потому что почти у всех людей вокруг словно начисто отключается разум, когда они берутся рассуждать о любой из материй, никак не связанных с их ежедневным служебным или домашним бытом. Особенно же сильно свою предельную чуждость большинству своих современников Маруся начинает чувствовать тогда, когда она отправляется на свою дачу; с ее точки зрения, любой человек, который ездит на дачу, обязательно является дебилом, а поскольку она уже своей персоной как бы исчерпала — всегда состоящую только из одной позиции — положенную правилу квоту на исключение, то, как ей представляется, уже по теории вероятности на многие квадратные километры вокруг ее дачи нет шансов встретить ни одного не дебила. Ничто не может заставить Марусю поздороваться хоть с кем-то из ее соседей, вид каждого из которых обычно вызывает у нее рвотные позывы, но абстрагироваться от содержания ведущихся на участках поблизости бесед у нее все-таки обычно не получается, и то, что доносится до нее, кажется ей уже даже не бредом, а тарабарщинным потоком олигофренического сознания; кроме того, в т. н. «дачниках» Марусю невероятно бесит то, что они, как правило, еще и «огородники», а это значит, что они имеют определенное пристрастие к аграрным экзерсисам, в то время как Маруся жгуче ненавидит почти любую сельскохозяйственную деятельность, так как та кажется ей своего рода метафорическим указанием на то печальное состояние мира, при котором жратва почти всеми ценится гораздо выше красоты. Марусе кажется варварством распространенная в современном земледелии практика выпалывания васильков с полей, засеянных ячменем или пшеницей, низводящая такие прекрасные цветы до уровня сорняков; Маруся даже грезит о том, что где-то в Индийском острове может быть остров, где васильки принято культивировать, а пшеницу — напротив, выдергивать, и мечтает однажды туда переселиться. При этом сама Маруся честно отдает себе отчет в том, что сама она не смогла бы быть равнодушной к жратве в той же степени, в какой окружающие ее сплошные дебилы оказываются равнодушными к красоте, поскольку иначе она просто умерла бы от голодного истощения; в то же самое время Маруся считает, что все-таки можно было бы кое-как превратить дебилов хоть в насколько-то развитых — и выносимых — существ, если бы кто-то взялся бы за обязательное суточное обеспечение их эдаким обязательным пайком красоты, — ну, своего рода «эстетическим» аналогом 125-ти блокадных граммов. Блокада вообще кажется Марусе прекраснейшим периодом в истории Петербурга, поскольку в ту пору люди — плевать, что вынужденно — приспособились, как Маруся думает, обходиться в жизни вообще без жратвы; укрепляют Марусю в ощущении, что она верно оценивает ту историческую эпоху, крайне неприятные личные воспоминания о том, как в детстве ее пичкали ненавистными кашами и — особенно ненавистными — супами. Современных же петербуржцев Маруся считает до такой безрассудной степени помешавшимися на жратве дегенератами, что, как ей кажется, даже случись сейчас в Питере явление Христа с хождением по Мойке, Пряжке или «Большой Неве», то оно, скорее всего, никого в городе бы не отвлекло от закупок продовольствия или непосредственно от жевания. Тайное ожидание Маруси от современников касается того, что те однажды все-таки начнут хотя бы часть денег, которые они тратят на еду, тратить на приличную одежду; тогда они, как верит Маруся, стали бы выглядеть не так уродливо, и Марусю стало бы от них не так сильно тошнить. Сраные дебилы же, как назло, бессовестно подводят Марусю, и вместо прикида предпочитают обзаводиться тем, что они называет «мировоззрением»; отягощенные им, они становятся еще уродливее, и Марусю тошнит от них еще чаще и еще сильнее. Все люди в Петербурге, по ее ощущениям, постоянно одеты примерно так, как в других местах на Земле бывают одеты люди, которым что-то потребовалось срочно купить к уже накрытому дома столу, и поэтому они решили «выскочить» в магазин за углом прямо в том, что на них было нацеплено дома, в расчете, что, мол, «никто не заметит»; когда Маруся идет по своему родному городу, она видит вокруг себя исключительно таких людей, которые словно вознамерились прожить всю свою жизнь так, что бы их — дал бы Бог — никто не заметил, — в общем, пропорхать подобно мотылькам, и все.