?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Правда, торжествует Маруся, современные писатели оказались в последние годы в крайне тяжелой ситуации, не сумев в полной мере выдержать удар, какой нанесла им наука в лице такого своего изобретения, как e-book reader; несмотря на то, что введение в самый широкий человеческий обиход этих приборов не только не препятствует транспортировке писателями их произведений в сознания читателей, но и, напротив, существенно расширяет возможности для этого процесса, писатели решительно отказываются приветствовать то достижение технического прогресса, которое, казалось бы, должно было бы их ублажить; ничуть не бывало, писатели считают что прогресс таким своим фортелем как раз подложил им невиданную свинью. Со всей возможной остротой писатели осознали, что они никак не смогут продолжать наслаждаться своей принадлежностью к писательскому цеху в том случае, если они не смогут потрогать написанные ими книгами руками. Более того! Скорее всего, они не смогут даже писать их в том случае, если им будет заранее известно, что их произведение никогда не будет напечатано на бумаге; в общем-то, для писателя воображаемая им сладостная картина того, как партия очередной его книги выходит из типографии, поступает в магазины, а он тем временем раздаривает, подписывая, авторские экземпляры, оказывается даже не главным, а единственным стимулом в творчестве; если ему станет ясно, что все эти так умащающие его сердце сцены совершенно несбыточны, он просто не сможет заставить себя писать. Из последних сил писатели силятся убедить себя и все человечество в том, что бездушные электронные приспособления начисто лишены так тонко воздействующей на струны души аутентичного книголюба магии аромата краски и шелеста страниц, но против рационального мира, не видящего в бумаге ничего больше носителя информации, причем крайне неудобного, они выстоять не в состоянии, поэтому самое оптимистичное, на что они могут рассчитывать, это что бумажная книга сможет выжить в будущем (причем уже самом ближайшем) лишь в очень ограниченной популяции – как предмет интереса коллекционеров, только благодаря которым до сих пор, например, печатаются виниловые пластинки; если бы не коллекционеры, миф об «особой глубине звука» точно так же не смог бы спасти винилу жизнь, как сказки о тактильных и обонятельных удовольствиях от контактов с офсетной бумагой окажутся не в состоянии спасти традиционное книгопечатание. В свое время изобретение печатной машинки (а затем – компьютера) не произвело на писателей такого сокрушающего эффекта, не говоря уже о, допустим, шариковой ручке; подлинный, первородный писательский фетиш – вовсе не вождение гусиным пером, а именно хорошо переплетенная книга; ради запечатления своего имени на ее гарнитуре человек и выбирает себе писательскую судьбу. Сейчас писатели переживают самый страшный период в истории писательского ремесла, потому что этот выбор с обескураживающей их категоричностью обнаруживает им свою бессмысленность; уже сдавшись в такой ситуации морально, формально они еще не подписывают акта о капитуляции, соглашаясь даже нести материальный урон ради продления жизни тому, что составляет смысл их собственной жизни; ради того, чтобы в очередной раз не просто «издаться», а именно «напечататься», многие писатели выражают готовность самим хотя бы частично финансировать типографские услуги при публикации их книг, вкладываясь, по сути, в заведомо убыточное производство; такие писатели превосходят в нелепости даже тех единичных сумасшедших фанатов моментальной фотографии, которые в годы ее агонии тратили все свои деньги на покупку в магазинах исчезавших из них «Поляроидов» – в безумном намерении опровергнуть у производившего их концерна представления о потере этими аппаратами покупательского спроса. Писатели, можно сказать, вырождаются как класс, и Марусе картина их коллективной гибели приносит – читатель «Безумной мглы» не сможет это не почувствовать — столько удовольствия, сколько не смог бы доставить ей даже новый вселенский потоп (уже хотя бы потому, что в последних страданиях всего человечества мучения конкретно писателей наверняка размылись бы, что Марусю едва ли порадовало бы); все писатели мира теряют то, что им больше всего в этом мире дорого, а Маруся в качестве комментария к сложившейся ситуации хладнокровно (но за бесстрастностью чувствуется восторг) замечает, что исчезновение литературы на текущий момент стало чисто технической проблемой, низводя ее тем самым до чего-то совершенно для человечества несущественного; ведь Маруся оказывается в рамках такой констатации примерно в той же степени бессердечна к писателям, как Еврокомиссия – к лампам накаливания (благодушно прогнозирующая, что последние из них в Европе перегорят все-таки еще только через несколько лет после вынесенного им евродирективами смертного приговора). Маруся упоенно провозглашает, что литература в наши дни не только прекращает считаться олицетворением мировой духовности (чего она, разумеется, никогда не заслуживала), но и вообще исчезает как вид, – просто вместе с печатным станком, в компании с каковым она сможет найти себе прибежище только в музеях и частных коллекциях тяготеющих к старине и древности чудаков. Поэтому писатели уже сейчас выглядят как алхимики, а в совсем недалеком будущем они вообще будут вызывать у человечества не больший интерес, чем, например, австралопитеки.
           Вполне оправданным будет предположение о том, что в таком грандиозном празднике, как «Гибель литературы», самым любимым актом для Маруси стала бы «Гибель поэзии», поскольку поэзия кажется Марусе в литературе уделом для, так сказать, «самых ничтожных из ничтожных»; сутью поэзии Маруся считает пафос, который, в свою очередь, всегда является всего лишь шлейфом непережитых человеком смыслов, каковой тянется за произносимыми человеком словами. На таком сравнительном фоне даже самый отвратительный прозаик начинает выглядеть пристойно, поскольку романисты, по наблюдению Маруси, все-таки апеллируют в своих романах к своему реальному жизненному опыту (правда, непременно к той его части, которая предшествовала написанию ими их первого романа; после первой книги писатели уже не живут, а только пишут, так что вынуждены все время описывать во всех книгах свою «долитературную» жизнь), в то время как любой поэт – даже в тех случаях, когда в его стихах вроде бы и есть связь с его биографией – всего лишь без конца соревнуется сам с собой и с другими поэтами в выспренности слога, отчего в один момент безвозвратно утрачивает разум; самыми яркими иллюстрациями такой ситуации Марусе кажутся авторы хокку (жанра, чья фуфлыжность, по оценке Маруси, стала всем очевидной с появлением твиттера) и лирики из числа Нобелевских лауреатов, фрагменты творчества которых неизменно наводят ее на мысль о том, что постижение заложенных в такую поэзию идей или чувств возможно для читателя только в том случае, если он низведет свое восприятия мира до отличающего этой поэзии автора, – в общем, только тогда лишь, если он станет душевнобольным. Психиатрия вообще чаще всего приходит Марусе на ум, когда она сталкивается с восторженными оценками, высказываемыми кем-либо в мире в отношении поэтов; например, когда при восхвалении какого-нибудь поэта используется популярная формула «сам язык говорит через человека» (в некотором роде намекающая на богоизбранность поэта или — в нерелигиозной версии — на фаворитизм провидения в его отношении), Марусе начинает мерещиться человек в белом халате, из деликатности старающийся смягчить резкость очевидного для него диагноза; всем понятно, что «особый дар» звучит куда благопристойнее, чем «шизофрения», тем более что точно так же как и людям с телесными увечьями, людям с духовными изъянами тоже гораздо больше нравится именоваться не инвалидами, а людьми со специальными потребностями. Вот и «поэт» звучит куда лучше, чем «идиот»; а в том, что в русской литературе в последнее столетие сумело прописаться огромное количество стихослагателей, которые на самым деле были людьми с отставанием в развитии, Маруся видит прямую заслугу Хлебникова, сумевшего с помощью своего творчества легитимировать право абсолютно любые нагромождения слов именовать стихами; дав «путевку в литературу» такому количеству даунов, Хлебников, с точки зрения Маруси, полностью заслуживает того, чтобы считаться Иисусом Христом русской поэзии. Правда, Маруся обнаруживает Хлебникова и в такой системе координат, в каковой его позиции далеко уже не так почетны, и где он сам выглядит дауном, а не Творцом; Хлебников представляется Марусе собратом по разуму (точнее, по безумию) математика Перельмана, поскольку ей кажется, что мозг первого работает по совершенно одинаковой с задающей ритм мозгу второго схеме: как бы по инерции рождает кучи сложно организованных фраз и слов (в случае Перельмана – формул), как с рифмами, так и без (у Перельмана, вероятно, как с рациональными числами, так и с иррациональными), но при этом в том, для чего все это делается, ни тот, ни другой решительно не отдают себе отчета. Впрочем, самое отвратное – по версии Маруси – стихотворение в русской поэзии как раз не содержит в себе никаких признаков лихорадочного механического действия; напротив, в нем ощущается даже избыток неторопливого перфекционизма. Который вроде бы на первый взгляд кажется окупившимся, потому что даже Маруся признает, что в знаменитом пушкинском хите «Я помню чудное мгновение» уже ничего невозможно улучшить, но, скорее всего, на самом деле для Пушкина все обстоит куда печальнее: стоит Марусе чуть поглубже разобраться в своих ощущениях, как ей становится ясно, что никакие корректировки в это стихотворение невозможны вовсе не по причине его якобы предельного совершенства, а в силу его феноменальной омерзительности, обеспечиваемой присущими этому стихотворению абсолютной пустотой и вопиющей бессмысленностью; короче говоря, то, что вызывает острое желание проблеваться даже при простом буквальном воспроизведении, нет никакой возможности еще и редактировать. Если уж каким-то образом сталкиваться с Пушкиным, то Маруся предпочла бы это делать, проходя все уровни в компьютерной игре «Дантес», которая, к ее глубочайшему сожалению, до сих пор еще не разработана; Маруся уверена в том, что она смогла бы в нее играть целыми часами напролет, потому что Пушкин относится к тем людям, которых ей хотелось бы убивать снова и снова. При этом Маруся хорошо сознает, что международной популярности снискать такая игра, разумеется, не смогла бы, поскольку наследие Пушкина, как «непереводимого нашего всего», не получило достаточной широкой презентации по всему миру, а оттого Пушкина нигде не стали ненавидеть так же сильно, как в России. Эта ненависть к поэту в «его отечестве», однако, приняла, по ощущениям Маруси, такие масштабы, что позволили ей повлиять уже на весь мир; Маруся очень сильно подозревает, что наличие в советской школьной программе стихотворения «Я помню чудное мгновение» может быть отнесено к числу самых первостепенных факторов, приведших к крушению СССР, – в том смысле, что принуждение к его заучиванию на уроках литературы могло пустить в советских детях корни даже более непримиримого диссидентства, чем то, семена которого заронялись, допустим, конспектированием речей Ленина на уроках истории или обществоведения. Именно Пушкин, кстати, служит для Маруси одним из трех индикаторов при определении уровня духовного развития Ленина; каким же убожеством надо было быть, вздрагивает она, чтобы в 1918-ом году поклоняться Бетховену, Пушкину и Толстому!
           В отношении Толстого у Маруси имеются очень сильные подозрения насчет того, что он на самом деле вообще не знал французского; Маруся считает практически невозможным, чтобы заросший мохнатой бородой сумрачный тип в лаптях и косоворотке был в состоянии произносить изящные французские фразы. Зато факт побега Толстого из дома, напротив, не вызывает у Маруси никаких сомнений, потому что в современных питерских газетах она часто натыкается на объявления с фотографиями пропавших пенсионеров, страдающих сильными расстройствами памяти и не вернувшимися домой, и очень часто люди на этих фотографиях имеют образ, очень близкий к толстовскому. Правда, согласно предположению Маруси, у Толстого помутнения рассудка начали случаться гораздо раньше, чем он состарился, потому что масштабы присущей книгам Толстого тупости Маруся считает вполне адекватными их монументальности. В то же время Маруся находит, что именно эта безграничная тупость позволила произведениям Толстого так чаще воплощаться на экранах; в общем, режиссеры чувствуют, что ничем не рискуют, когда берутся за постановку романов или повестей Толстого, потому что они так никудышны, что любая экранизация просто обречена на то, чтобы смотреться куда выгоднее своего литературного первоисточника. Но, конечно, никаких других ненадуманных причин обращаться к творчеству Толстого у современных кинематографистов или телевизионщиков Маруся себе не представляет, потому что ей совершенно ясно, что все книги и идеи Толстого не имеют в себе никакого потенциала на то, чтобы востребоваться в современности, ибо они примитивны и затхлы; если бы Толстой вдруг сейчас воскрес бы и взялся бы вести свой блог, его вообще никто бы, уверена Маруся, не стал читать.
           Равно, кстати, как и блог Достоевского, одна из претензий Маруси к которому заключается в том, что у него были очень корявые фразы; однажды Маруся в вагоне метро решила почитать на телефоне «Американского психопата», но уже после первых строчек почти что отказалась от такого намерения, сочтя, что в таком жутком переводе на русский читать знаменитый бестселлер не имеет смысла, но в последний момент обратила внимание, что так сильно оттолкнувшие ее своей кривоватостью предложения – это вовсе никакой еще не перевод, а, так сказать, оригинал – эпиграф из «Записок из подполья». Но корявость языка – это все-таки далеко не главное, что есть у Маруси «предъявить» Достоевскому; главное – это опять-таки отчаянный дефицит интеллекта, вполне в случае Достоевского сопоставимый с тем, что отличает подавляющее большинство современных поп-певцов, чья почти по-детски непосредственная – определяющая их репертуар – уверенность в том, что любовь – это самая волнующая людей тема, кажется родной сестрой отличавших Достоевского усердия и упорства, с каковыми он без устали писал про Бога. Еще сильнее, чем это богоискательство, отвращает Марусю от Достоевского регулярно присутствующая в его книгах грубая лесть читателям насчет широты русского всечеловека; по совокупности этих обвинений Марусе не остается ничего другого, как отправить и Достоевского – вслед за Толстым – на свалку истории, куда-нибудь к гусиному перу, даже если они таковым и не успели попользоваться. Вообще, свалка представляется для Маруси идеальным местом для хранилища так называемых литературных памятников, потому что сохранение их в обиходе современных людей очень часто в буквальном смысле портит воздух, которым они дышат, отравляя его удушливой вонью; например, Марусе достаточно даже не начать читать, а просто взять в руки любую книгу Розанова (вне зависимости от года издания), чтобы почувствовать очень резкий, вызывающий дурноту запах нафталина. Утилизация книг – это вообще картина, способная довести Марусю практически до умиротворения, потому что она так и не смогла за всю жизнь представить для книг более подходящего предназначения, чем быть выброшенными, при этом идеальной ситуацией подобного рода для Маруси выступает такая, в которой литературные произведения пускаются в расход еще на их, так сказать, рукописной стадии; возможно, именно поэтому Марусю невероятно сильно волнует образ Анны Ивантер в момент вынесения ею на помойку черновиков ее мужа. О причинах, побудивших первую жену Александра Введенского так обойтись с его бумагами, Маруся предпочитает не задумываться; мотивы, двигавшие этой женщиной, быть может, и не особенно впечатляющие, но сам совершенный ею акт представляется Марусе преисполненным невероятной величественности. К глубокому огорчению Маруси, никто не удосужился так же поступить в свое время с рукописями Улитина, «чьи произведения, даже еще не будучи изданными, уже оказываются заляпанными трясущимися ручонками редко моющихся, заросших густой растительностью и обсыпанных перхотью андерграудных литераторов. На мой взгляд, книги вообще не должны слишком долго лежать в сундуках, так как они утрачивают там свою первозданную свежесть и покрываются плесенью».
           Эффект прибытия приоткрытого сундука не только с плесенью, но и с гнилью и тараканами, произвело, как считает Маруся, переселение в 1970-ых годах из СССР на Запад группы советских писателей-диссидентов во главе с Солженицыным, чья вечная ноша из нравственной проблематики и опять-таки богоискательства вовсе не стала выглядеть рухлядью лишь после его смерти, как отчего-то полагают многие, а (как полагает Маруся) была барахлом и хламом уже тогда, когда Солженицын в ореоле мученика ступил в «свободный мир»; в этом образе старьевщика Солженицын представляется Марусе настолько жалким, что даже санкционировавший изгнание Солженицына Брежнев начинает на таком занюханном фоне прирастать чуть ли не изяществом и утонченностью. Нынче же почти таким же образом контрастируют в сознании Маруси президент Путин и писатель Прилепин, причем самый вероятный мотив регулярных нападок второго на первого представляется Марусе состоящим в том, что писателя не устраивает то, что президент все-таки не настолько беспросветно туп, как сам писатель. Разумеется, даже беспрецедентная на фоне современников тупость писателя Прилепина не выглядит, однако, чем-то из ряда вон выходящим в контексте его принадлежности к национальной литературе, из истории которой невозможно вычеркнуть имя Николая Островского, всего лишь, по определению Маруси, закомплексованного дебила, оказавшегося не в состоянии взять в толк, насколько убогими в своей самонадеянности выглядят попытки слепого задавать нравственные ориентиры и стандарты (насчет того, как нужно прожить жизнь и т.д.) зрячим. В этом смысле даже Чернышевский и Горький смотрелись – как проповедники и моралисты от литературы – поубедительней, поскольку все-таки не были инвалидами; последнее обстоятельство, впрочем, не спасло их от крайне непривлекательной участи – убедительнее всех в русской литературе доказать своим личным примером потомкам, что чем писатель выглядит ближе подобравшимся к конечной истине бытия и – особенно – выше поднявшимся по ступеням нравственного развития, тем он оказывается бездарнее.
           Этот закон, что логично, действует и, если так можно выразиться, в другую сторону, то есть по-настоящему гениальными писателями могут оказаться только такие, которые в высшей степени аморальны и которым глубоко чужда идея добра. Даже сама Маруся, в принципе ничуть не сомневающаяся в исключительности художественных достоинств своих произведений, испытывает некоторую тревогу в связи с тем, что она в случае какой-то исключительной ситуации вдруг может стать восприимчивой к добру и даже подпадающей под его сомнительное обаяние, что автоматически поставило бы ее грандиозное художественное дарование под угрозу уничтожения; например, Маруся воображает себе, что однажды какую-нибудь из ее книг переведут на китайский язык, а потом пусть даже и небольшая часть читателей этой книги (учитывая количество китайцев на земле, даже она может исчисляться сотнями тысяч людей, если не миллионами) вдруг не различит – или по причине издержек неточного перевода, или просто в силу присущей китайцам доверчивости – разлитого по этой книге желчного яда, и примет марусин роман за мелодраматический или вообще за «женский», который так понравится всем этим китайцам, что они начнут слать из Китая (и из регионов своего компактного проживания в других странах) в сторону России адресованные только Марусе лучи признательности и любви… Как бы ни была Маруся уверена в нерастопляемости своего сердца, мысль о том, что его могут приняться испытывать на чувствительность к добру полчища наивных азиатов, все-таки ее пугает, поскольку ей кажется, что обычной дозы того фигурального льда, который она обычно носит в груди вокруг своего сердца, в случае такой атаки окажется, мягко говоря, недостаточно; поэтому Маруся считает целесообразным завести на такой случай его дополнительные резервы, для чего необходимо оборудовать гигантский холодильник в скрытом от посторонних глаз помещении; поскольку, разумеется, речь и в данном случае идет о метафоре, то, вероятно, Маруся собирается складировать эти глыбы ледяного презрения в самых потаенных подвалах своей не признающей никакой морали души.
           Напротив, излишнее почтение к морали со стороны советских писателей привело к тому, что за всю свою историю советская литература не породила ни одного с эстетической точки зрения интересного автора; только лишь в одном Шолохове Маруся готова заподозрить соответствующий потенциал, но чтобы эти подозрения подтвердились, нужно, в свою очередь, чтобы сначала окончательно подтвердились популярные слухи о том, что Шолохов украл чужую рукопись; как уже было сказано, только из аморального человека может получиться заслуживающий внимания писатель. И, наоборот, не может быть ничего скучнее литературы, созданной людьми, замеченными в добрых поступках и общественно-полезных деяниях (в диапазоне от многодетных родителей до волонтеров при спасательных операциях). Для писателя, как находит Маруся, очень важно иметь плохую человеческую репутацию и постоянно давать поводы говорить о себе плохо, потому что в противном случае ни он сам, ни его книги ни у кого не будет вызывать любопытства; как металл служит проводником электричества, так человеческая среда служит проводником негативной информации, поэтому если писатель хочет быть знаменитым и продавать свои книги хорошими тиражами, он должен уметь вызывать на себя потоки ругани, а не лести, потому что рассчитывать повышать свою известность и интерес к себе с помощью чужих похвал – это примерно как подключать провода к дереву. Кроме того, научившись получать удовольствие от направленной на него злобы, писатель может обрести уверенность в том, что его вдохновение никогда не иссякнет. Еще вреднее для писателя, чем представать в образе «хорошего парня», оказывается презентовывать себя мучеником; жаловаться на судьбу, что действительно является сутью литературного творчества, писатель должен либо так, чтобы на самом-то деле его судьба у читателей вызывала вовсе не сострадание, а зависть, либо же пеняя на нее, так сказать, в прошедшем времени, то есть с позиции человека, свою тяжелую долю переборовшего, нелегкую судьбу оседлавшего, и теперь, с позиции победителя, горделиво презентующего хронику «преодоления», «свою борьбу». Если же у человека, имеющего писательские амбиции, этого сделать не получается и он оказывается не в состоянии справиться со своими невзгодами – вплоть до смерти в тюрьме или в бедности, от рук мучителей или от тяжелых болезней, он обязательно должен позаботиться о том, чтобы потомкам не перепало ничего из им написанного – по крайней мере, в том случае, если он в своей писанине довольно близко держался «правды жизни», то есть бесконечно обсасывал свои мытарства (поступать так можно только в тех случаях, если, как говорится, у страшной сказки оказался хороший конец; собственно, разница между Мандельштамом и Селином состоит отнюдь не только в разнокалиберности их талантов); мало что так же вызывающе не гармонирует с искусством, как мученичество, поэтому самая гадкая литература – это литература страдальцев, так что последним, непреклонно настаивает Маруся, надо не оставлять после себя никаких похожих на литературу текстов, чтобы не позорить понапрасну свое имя.
           Но известна Марусе за писателями одна даже более неприятная повадка, чем вовремя не умереть, – это перед смертью уйти в монастырь; несмотря на то, что Марусе вообще-то очень нравятся аморальные поступки, вот такого сорта дезертирство – предсмертная перебежка из лагеря искусства в лагерь религии – возмущает даже ее. Определяя религию как главного конкурента и одновременно главного врага искусства, Маруся в отношении этих двух драконов не имеет, кажется, сомнений в том, какой из них говнистее; то обстоятельство, что Маруся готова даже отпустить некоторым писателям значительную часть грехов, если они не ударялись – в том числе и в преклонном возрасте! – в заигрывания с Богом, дает повод подумать, что, каким бы это невероятным ни казалось, возможно, существует на земле и такое коммьюнити, членов которого Марусе хотелось бы сжить со свету и проклясть даже прежде, чем писателей; наверное, уже ясно, что речь идет о верующих. Чтобы утверждать это со стопроцентной гарантией, нужно было бы, конечно, собрать что-то типа доказательной базы, а сделать это несколько проблематично – просто в силу того, что о верующих Маруся пишет в «Безумной мгле» во многие и многие разы меньше, чем о писателях. Однако уже то обстоятельство, что Маруся допускает едва ли не поощрительные замечания в адрес тех писателей, которые, всю жизнь зарабатывая на прописку в вечности, не стали в страхе спешно пытаться обменять ее – почуяв, как принято говорить, дыхание смерти – на бронь в раю (который гораздо иллюзорней вечности уже хотя бы потому, что даже такая вроде бы абстрактная вещь, как «историческая память грядущих поколений», все равно представима человеком куда легче, чем декорации загробного мира), довольно-таки прозрачно намекает, что есть на свете и такие группировки, участники которых представляются Марусе даже более непростительной ошибкой природы, чем прозаики и поэты. Не знаю, почему Маруся в «Безумной мгле» сбросила на верующих значительно меньше бомб, чем на писателей; не удивлюсь, что уже ковровые, а не точечные бомбежки по воцерковленным и секулярным богомольцам мудро отложены ею до того момента, когда она почувствует себя способной лучше контролировать вызываемую у нее ими ярость, что позволит ей не расходовать боеприпасы попусту, а наносить набожным благочестивцам максимально сокрушительный урон; что ж, если дело обстоит именно так, то с помощью «Безумной мглы» уже сейчас можно прогнозировать масштабы будущих разрушений.
           Определив искусство и религию как конкурирующие институты, в то же самое время Маруся различает во второй всего лишь разновидность первого, причем самую ущербную; с точки зрения Маруси, «религия – это искусство для посредственностей», а Новый Завет не содержит ни одного остроумной строчки, но зато в нем безостановочно прославляются страдания, в силу чего проповедники христианства и их обширная аудитория без конца занудствуют, – иными словами, то, что в литературе (оды мученичеству) является самой жалкой ее формой, в религии оказывается повсеместной нормой. Особенно сильное омерзение у Маруси религия вызывает той своей стороной, что она отвлекает человека от множества приятных вещей (литературе тут за ней не угнаться), вроде вкусной еды или путешествий, принуждая взамен сосредоточиться на такой непривлекательной затее, как спасение души, причем давно уже не будучи в состоянии предложить ничего такого, чтобы могло бы позволить этой затее выглядеть хотя бы, так сказать, рентабельной; религия, доказывает Маруся, «это даже не учение, а фокус, причем с достаточно небрежно расставленными декорациями», причем, что самое ужасное, еще и такой, который давно разгадан, потому что в современной религии для незашоренного ею ума «нет даже слабого намека на какую-либо тайну или мистику». Однако, как ни странно, несмотря на то, что театральные и даже цирковые монтировщики сцены куда более изобретательны в создании интриги, чем церковные служки, на службы в храмы по-прежнему ломится больше людей, чем приходит на спектакли и даже на цирковые представления, хотя драматические и особенно цирковые артисты все-таки в большинстве своем действительно приобрели определенные профессиональные навыки, каковыми даже на дилетантском уровне не владеют их зрители, в то время как священник является человеком абсолютной пустоты, которого от его паствы отличает лишь то, что он якобы верит в Бога сильнее, чем она. Каждый человек, настаивает и предостерегает Маруся, кто сталкивается со священником, всегда должен отдавать себе абсолютный отчет в том, «что имеет дело с нигилистом и хамом, порхающим в облаках бестелесной духовности и совершенно не замечающим приблизительности и грубости собственных суждений»; сам священник, разумеется, находит свои суждения истиной в поcледней инстанции, поскольку считает себя дипломированным специалистом по Богу (даже искусствоведы находят в себе силы вести себя скромнее, хотя искусство – все же не такая вопиющая химера, как Бог). Однако еще более отталкивающее зрелище представляют из себя проповедники из числа непрофессионалов, эдакие волонтеры «христианского проекта»; ради них Маруся даже передвинула у себя в квартире мусорное ведро поближе ко входной двери, чтобы давать шанс всем претендующим на ее время и внимание растолковывающим Библию на дому духовным коммивояжерам фактически, а не фигурально приблизиться к Богу, послужив ближнему не словом, а делом, – вынести мусор на помойку. Тот факт, что пока никто из них ни разу не воспользовался марусиной щедростью и не согласился ради ближнего сделать очевидно богоугодное дело, только подтверждает марусины подозрения насчет того, что Бог – это пустое бессмысленное слово, которое даже в меньшей степени состоятельно оказывать воздействие на чью-то судьбу, чем, например, чужое ДНК. За некоторыми крупными религиозными деятелями, правда, Маруся порой замечает некоторые попытки выправить имидж христианского учения путем практически подачи личного примера праведной жизни; например, мимо Маруси не прошли проведенные новым Папой римским в Ватикане нововведения – вроде замены золотых папских украшений на серебряные, а мягких кресел в Апостольском дворце – на стулья, однако ей все-таки такие полумеры представляются совершенно недостаточными; с ее точки зрения, даже Ленин, подставляющий свое плечо под бревно на субботнике, выглядит в этом смысле убедительнее. Наверное, Маруся смогла бы даже частично оправдать ленинскую любовь к Толстому в 1918-ом году за данное примерно в те же самые сроки блестящее ленинское определение религии, которую Ленин в одной из своих работ назвал «духовной сивухой».
           Однако если глубочайшая антипатия Маруси к верующим не вступает ни в какие противоречия с фактами ее биографии, то непримиримая идиосинкразия, отличающая ее отношение к писателям, кажется частью условия сложной логической задачи, поскольку Маруся сама является автором трех романов; задача выглядит тем более трудной, что Маруся и нынче вовсе не предстает утратившей вкус к сочинению художественных произведений: вместе с «Безумной мглой» под одной обложкой увидела свет новая повесть Маруси «Портрет художницы в юности», художественный уровень которой вновь выглядит чем-то беспрецедентным для современной русской художественной словесности, – в том смысле, что «никто так и близко не может»; эта повесть сейчас кажется в контексте литературы, к которой она номинально принадлежит, чем-то вроде то ли чудом уцелевшей бутылки из непревзойденной партии вина собранного на одном частном винограднике великого урожая 2001-го года, то ли выброшенного на рынок сознательно чуть недодержанным опытного и небольшого экземпляра нового продукта, который уже совсем скоро, настоявшись до совершенства, достигнет винотек уже в достаточном изобилии и станет для энофилов олицетворением самого выдающегося из известных им миллезима, самого умопомрачительного во веки веков винтажа. Короче, требуется прояснение сути состоящего в том парадокса, что находящим писательство едва ли не самым постыдным человеческим занятием оказывается человек, сам это занятие практикующий; между тем, неразрешимой означенная логическая задача выглядит только на первый взгляд. Не могу предположить, сколько у нее имеется возможных способов разрешения, но предложить один, который, на мой взгляд, срабатывает идеально, оказываюсь в состоянии; подспорьем в этом мне оказывается образ влиятельного датского общественного деятеля ХХ века Йоргена Вига Ларсена, про которого мне доподлинно известно, что, выступая на стыке второго и третьего тысячелетий – в Дании и за ее пределами – с многочисленными проповедями перед аудиториями, состоявшими преимущественно из, так сказать, хиппи «нового поколения», он имел обыкновение и допускать гневные нападки на свой родной – датский – язык, сетуя на его обескураживающие невыразительность и примитивность, и одновременно превозносить Кьеркегора как исключительный, грандиозный интеллектуальный авторитет. Мне достоверно известно, что во время одной из таких проповедей одному из слушателей стало так невтерпеж, что он не поленился указать выдающемуся датскому старцу на то, что он, получается, себе противоречит: ведь Кьеркегор не только был датчанином, но и написал все те труды, которыми так восхищается оратор, именно по-датски! На это Йорген Виг Ларсен только в отчаянии всплеснул руками, будучи чрезвычайно удрученным таким невежеством; неужели вы не понимаете, ответил он своему критику, что самые великие умы формулируют свои послания человечеству на уровне не языка, а чего-то куда более высокого?! Абсолютно акцептируя такое утверждение, я хочу сказать, что очень сильно подозреваю, что как никакой язык не может быть препятствием при трансляции таковых посланий, так не может наносить им никакого ущерба никакая принимаемая ими форма (например, роман), – главное лишь, чтобы ум был по-настоящему великий. Правда, памятуя о том, что и ум не относится в мироощущении Маруси к числу выгодно характеризующих человека качеств, я предпочту определить Марусю не великим умом, а одним из самых выдающихся мыслителей современности, исключительной результативности мыслительной практики которого обращение к традиционным литературным формам не может навредить ровно в той же степени, в каковой Кьеркегору негибкость и ограниченность датского синтаксиса не мешала убедительно доказывать, допустим, приоритетность экзистенциальности над рациональностью. Более того; Маруся оказывается даже гораздо круче Кьеркегора, потому что последний вовсе не выбирал сознательно наиболее трудный способ для достижения поставленных им целей (просто датский был его родным языком), а Маруся, похоже, именно так – в плане сознательности выбора – и поступила, то есть, принялась дискредитировать литературу, используя предлагаемые именно ею инструменты, параллельно еще и каким-то образом умудряясь устанавливать в литературе все новые и новые высшие – как национальные, так и мировые – ранее невиданные в ней достижения. К таковым со всеми основаниями можно отнести и «Безумную мглу», оказывающуюся триумфом не только эксклюзивного мировоззрения, репрезентацией которого она является, но и художественного стиля, отличающего каждую ее волшебную страницу.

Profile

sredamadeinest
sredamadeinest

Latest Month

Январь 2018
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031   
Разработано LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner