sredamadeinest (sredamadeinest) wrote,
sredamadeinest
sredamadeinest

Над пропастью в крапиве (часть II)

          Пожалуй, лишь для ребенка его тяга к причинению страданий никак не ограничивается опасениями превратиться в объект страданий самому; даже если к этому ребенку применено строгое – например, католическое – воспитание, сдерживающим его жестокость фактором выступит боязнь скорее загробного, а не прижизненного возмездия за свои камуфлируемые под шалости злодеяния. В «Воспитании» детство Пьера Гийота предстает по многим своим параметрам удивительно похожим на детство другого ключевого автора каталога издательства «Kolonna Publications», Герарда Реве, о котором возможно судить из его автобиографических сочинений; точь-в-точь как мальчуган, допустим, из «Вертера Ниланда», юный Пьер тоже знал толк в ритуалах издевательств над живыми существами, и высшим наслаждением в соответствующем ряду оказывалось насилие над человеком; проявляя устойчивый вкус к жарке муравьев и слизней, ограничению свободы червей и кузнечиков, голодоморению ящериц, третированию мышей, Пьер Гийота уже тогда, очевидно, не сомневался в том, что человек – венец божьего творения, а оттого его страдания превосходят в волнующести своей красоты чьи бы то ни было иные, в силу чего самой лучшей детской игрой, разумеется, всегда оказывается та, что сопряжена с доведением одного из ее участников до криков от боли и рыданий от обиды. Самый яркий опыт подобного рода у Пьера Гийота случился летом 1944-го года, когда ему удалось вывалять в крапиве эвакуированного – среди множества детей – в его родную деревню из Сент-Этьена в преддверии неизбежных боев в этом городе мальчика, вверенного в попечение семье Пьера; однако великое счастье, охватившее Пьера Гийота при виде покрывающегося волдырями и проливающего горькие слезы крохи-беженца, очень быстро сменилось густым, невыносимым стыдом, который заставил Пьера самому броситься голышом и ничком в крапивные заросли, а оказавшись в них – дать себе зарок до конца своего века ежедневно распластывать свое тело на этой крапивной грядке, чтобы искупить страшный грех ничем не мотивированного доведения беззащитного создания до неизбывного отчаяния. Для четырехлетнего – и уже вполне – в возможных в католическом лоне масштабах – богобоязненного – ребенка принесение такого обета и намерение его исполнить выглядят попыткой найти способ уберечь себя от низвержения в бездну адовых окружностей в «жизни после смерти»; едва ли Пьер Гийота выполнил это обещание физически, а вот на духовном уровне – вероятно, да, но переконфигурировав его задачи, потому что написал великие книги, которые стали тоже чем-то вроде перил-оберегов, но уже не частных, а, можно сказать, общественных, и уже не у краев адового кратера в потустороннести, а по периметру еще вполне в эзотерическом смысле «здешней» пучины необъятной и пусть и условной межконтинентальной могилы, но способной вместить в себя – в полном соответствии с проектной кровожадностью человечества – даже не полмиллиона, а все полтриллиона трупов отнюдь не условных, а имевших плоть, кровь, нации, гражданства, семьи и имена солдат и гражданских лиц. Если искупление совершенных грехов во имя личного эфемерного «спасения» при зрелом размышлении предстает ничем иным, как практикой невежд, то профилактика несовершенных, предпринимаемая во имя самого что ни на есть буквального выживания биологического вида, является, несомненно, святым подвижничеством.
          Пьеру Гийота, правда, отнюдь не пришлось ждать поры своей взрослости для того, чтобы ощутить не только необязательность, но и излишнесть присутствия у акта мученичества искупительного назначения; быть может, в четыре года суровые испытания для его плоти еще могли воображаться ему в качестве очищающих его душу процедур, но через годик-другой они в его мировосприятии уже уверенно выступали в роли никаких не средств, а целей; какие же невеликие шансы были у членов военного трибунала, посадивших Пьера Гийота в Алжире на несколько месяцев на гауптвахту и обвинивших его в преступлениях, чья тяжесть в условиях военного времени вполне тянула на «расстрельную», смутить его заточенный – вместе с телом – в подземелье дух вынуждением ожидать – возможно, самого безжалостного – приговора, если их узник еще дошкольником грезил тем, чтобы быть заживо сваренным и съеденным в джунглях туземцами, невпечатленными его проповедованиями Евангелия, если уже в начальной католической школе во время грубой физической игры на переменах ему хотелось, чтобы старшие ученики не просто выворачивали бы ему руки, а по-настоящему распяли бы его, если сменив начальную школу на среднюю, он денно и нощно мечтал оказаться прижатым к раскаленной жаровне, лишаемым сосков калеными щипцами, выброшенным в клетку ко львам или на арену к быкам, что разорвали бы ему горло или вспороли бы живот. Пик таких настроений пришелся на период изучения латыни и римской истории, когда на манию мученичества, преследовавшую Гийота по меньшей мере с истории с крапивой, стала накладываться воскресшая к тому моменту его же одержимость рабством (позднее ставшая одним из мощнейших двигателей его уникального литературного дара), также ярко проявившаяся едва ли не как черта его характера с лет, не слишком далеко отстоящих от младенчества, – практически с того самого момента, как он прочитал повесть Жака Анри Бернардена де Сан-Пьера «Поль и Виргиния» и оказался до ошеломления поражен рассказанной в нем историей беглой рабыни-негритянки; с тех самых пор Пьеру Гийота стала присуща даже не привычка, а потребность выискивать во всех книгах, журналах, газетах любые — пусть даже самые короткие — упоминания о рабстве, вырезать из них фотографии, запечатлевшие рабов в кандалах и их скороменяющихся хозяев, расхваливающих живой товар или приценивающихся к нему, а также набиваемые рабами по итогам совершенной сделки невольничьи суда. А прочитанная затем Пьером – вопреки совету матери, призывавшей сына пощадить свое сердце, чтобы оно не билось так быстро – «Хижина дяди Тома» способствовала тому, чтобы к книгам и журналам среди удовлетворяющих страсть мальчика предметов добавились и старинные географические атласы, на картах в которых он возбужденно отыскивал подле линий торговых путей территории, помеченные значком человеческого силуэта, что означало, что на данных землях велась оживленная работорговля. Сильнее всего Пьера в этой его одержимости – практически по принципу верности первой любви – волновало все, что было связано с рабовладением на юге Соединенных Штатов, но при этом он был склонен различать если не самих рабов и их повелителей, так хотя бы их призраки повсюду: начиная с гравюр с античными сюжетами и заканчивая, например, заброшенными древними фермами в двадцати километрах от его родного селения (где Пьер поступил в Духовную школу Жуберской Богоматери, вторую школу в своей жизни), проходя мимо которых Пьер воображал себе некогда обитавших в них крепостных в обстоятельствах, вполне сопоставимых по печальности с теми, в каковых он обнаруживал на журнальных фото или иллюстрациях рабов на галерах: четче некуда Пьеру Гийота виделось, как крепостные в кромешных сумерках в своих лачугах, скудно освещаемых салом, «узнают друг друга лишь по запаху, их головы клонятся долу, морщины почти касаются борозды», но на этом их горести, разумеется, не заканчиваются, потому что их хозяин или хозяйский, допустим, сын уже несется к ним на своем скакуне со своими дружками, чтобы забрать с собой на ночь из каждой хибары по самой хорошенькой дочери. Да даже Маугли достаточно было просто быть в набедренной повязке, а его бледнолицым охранникам иметь в руках хлысты, чтобы сын джунглей в мироощущении держащего в руках «Книгу джунглей» ребенка превратился в идеального раба. И все любимые игры для Пьера в его примерно 11-12 лет начинались с того, чтобы раздеться догола и затем обмотаться посередине туловища не слишком широким полотенцем, имитируя самый популярный рабский туалет, но, пожалуй, еще ощутимее, чем на характер детских развлечений Пьера Гийота, повлияли «Поль и Виргиния» и «Хижина дяди Тома» на «дело его жизни», то есть на литературное творчество. В другом своем автобиографическом произведении, романе «Кома», увидевшем свет в 2005-ом году, Пьер Гийота признается в том, что однажды он ощутил, что необходимым отправным пунктом, из которого в его случае, по его выражению, «слово могло начать свершаться» (то есть замыслу книги мог быть дан старт к его воплощению на бумаге), было генерирование в своем сознании образа хотя бы одного, но исключительно прекрасного и бесконечно бесправного раба. Под впечатлением от романа «Воспитание» мы можем предположить, что изрядно подзабытое уже сочинение более известного ныне как натуралиста, чем как писателя, французского путешественника XVIII века и, напротив, до ширпотребного неприличия знаменитый роман Гариэтт Бичер-Стоу сыграли в формировании уникального художественного стиля Пьера Гийота даже более определяющую роль, чем целый освоенный им еще ребенком, по определению самого Гийота, «весь корпус основных текстов» — от Ветхого завета до «Анны Карениной», любимой книги его матери.
          Впрочем, «Воспитание» – книга для людей, увлеченных творчеством и личностью Пьера Гийота, настолько щедрая, что под ее впечатлением можно строить огромное количество предположений насчет тайн жизни и искусства ее автора; например, если запах пота рабов в книгах Пьера Гийота вами ощущается куда слабее, чем, допустим, смрад человеческих и звериных экскрементов, вы, читая воспоминания Гийота о своем детстве, можете построить огромное количество догадок по поводу того, какое именно событие в юные годы его жизни сыграло самую значительную роль в том, что позднее декорации и пейзажи его произведений неизменно оказывались отмеченными, что называется, буйством скатологических стихий. Может быть, ключевой в этом смысле оказалась нелюбовь Пьера к урокам физкультуры в колледже Святого Михаила в Сент-Этьене, прогуливая которые в свои лет тринадцать, Пьер прятался в нужниках, в каковых со временем пристрастился к исследованию фрагментов фекалий своих соучеников; пока те подчинялись свисткам ненавистного Пьеру гимнаста в тренировочном костюме, Пьер наслаждался узорами брызг дерьма на отхожих стенах, любовался маршрутами ползающих среди них червей, возбуждался жужжанием туткактутных мух; также Пьер склонялся к отверстиям в полу и рассматривал еще не утопленные в них свежие колбасообразные экскременты своих товарищей и силился вообразить, какая форма ануса могла бы соответствовать тому или иному экземпляру. А, быть может, все самое – в занимающем нас вопросе – важное произошло гораздо раньше, например, еще примерно в 1944-ом году, когда четырехлетний Пьер однажды в родительском доме никак не мог решиться слить за собой воду после акта дефекации, и принялся жадно всматриваться в только что из себя исторгнутое, – и вовсе не по причинам, которые Дон Хуан инкриминировал Кастанеде, утверждая, что эгоцентризм его ученика заставлял его даже со своими какашками на дне унитаза прощаться очень долго и с чувством глубокого сожаления; просто Пьер нечаянно проглотил в тот день неосторожную букашку, опрометчиво залетевшую ему в рот, и оттого очень рассчитывал, что она рано или поздно полезет усиками вперед выбираться наружу из только что наделанной Пьером кучки. Но, вполне вероятно, гораздо более определяющим в интересующем нас аспекте мог быть еще чуть более ранний эпизод в жизни Пьера, когда он тоже в родной деревне тайком наблюдал за соседской девочкой постарше, доившей корову на ферме, и оказался глубоко впечатлен пятнами коровьего навоза, стремительно испачкавшими белоснежный фартук маленькой хорошенькой доярки. Или же куда более знакова была пора первых летних школьных каникул Пьера, когда он впервые открыл для себя, что на него завораживающий эффект производит созерцание испражняющихся на ходу быков и телят, и он стал подкарауливать их в моменты их приближения к хлевам, в которые они возвращались с пастбища, так как он заметил, что именно в эти мгновения животные имеют обыкновение расслаблять определенные свои мышечные ткани таким образом, чтобы кал вываливался из них особенно интенсивно и в наибольших объемах? Это потрясающая интрига, не правда ли, но лишь одна из многочисленных и многообразных, с каковыми в экстатичном возбуждении столкнуться открываются возможности для читателей романа «Воспитание». Эти интриги могут строиться не только вокруг каких-то «общих мест» для уже «всего основного корпуса текстов» самого Пьера Гийота, вроде универсальных для него – корпуса – тем, мотивов, идей, но и вокруг вполне себе «частных», то есть каких-то конкретных единичных или циклично повторяющихся с небольшими вариациями – или без таковых – в романах Пьера Гийота сцен, в которых человек, прочитавший «Воспитание», может теперь различать скрытосмыслия или о самых глубоких корнях происхождений которых он может генерировать отныне уже не пустопорожние домыслы. Например, застав вступившего в пубертатный период Пьера Гийота на лугу на расстоянии в два-три перевала от Бург-Арженталя, куда он приехал на подаренном ему на Пасху отцом первом его в жизни велосипеде, чтобы в плеторическом одиночестве качественно помастурбировать, и обнаруживая мух и червей, копошащихся в волокнистой сперме Пьера, только что стряхнутой им на восхитительно зеленую траву, мы можем всерьез поверить в то, что это зрелище потрясло Пьера так же сильно, как сейчас нас потрясает выполненное им – Пьером – с дистанции во многие десятилетия его – зрелища – вдохновенное описание, и что именно оно – возможно, наряду с не менее прекрасными прочими – сделало пирующих человеческой спермой не только насекомых, но и рептилий и млекопитающих, частой и важной частью привычного ландшафта, на фоне которого разворачивается действие сочиненных Пьером Гийота выдающихся книг, – вспомним хотя бы очень важные для его прозы волнующие и величественные образы перехаркивающихся спермой бурильщиков гадюк. Или различим Пьера в «Воспитании» на другом лугу, в другой географической точке – рядом со все той же епархиальной школой Жуберской Богоматери, на второй свой учебный в ней год отряженного вместе с другими учащимися помогать детям местных хуторян на сенокосе; Пьер двигается в ряду детей с серпами в руках, в то время как в шеренге мальчиков более старшего возраста в руках у всех уже настоящие, «взрослые» косы; работа закончена, луг оголен, но на обратном пути по нему в направлении школы потрясенный Пьер наблюдает то, чего никто не замечает вокруг: подле его ног копошатся искалеченные мыши, извиваются обрубки ящериц, куски нашинкованных змей разползаются в разные стороны. Это ли не «ключ» к грандиозной сцене в «Эдеме», в каковой алжирские женщины, занятые на выкосе пшеничного поля, вместе со всей скрытой в нем живностью в прекрасном трудовом порыве изрубали на куски прятавшихся в нем детей. А обнаружив Пьера посередине между Лионом и Греноблем, в Дофине, в доме, принадлежавшем по наследственному праву его родившейся и выросшей в Польше матери, в котором семья маленького Пьера проводила по паре недель по паре раз в каждый год, прояснив для себя, что место Пьера за обеденным столом там оказывалось точно напротив участка стены столовой между двумя окнами, на котором был закреплен польский гобелен с вышитым на нем сердцем Иисусовым, и вооружившись признанием Пьера в том, что он не мог оторвать от этой вышивки глаз, когда на обед подавали блюда из субпродуктов – печень, сердце, мозги, мы можем вообразить себе, что в этом доме Пьер куда явственней ощущал себя вкусившим плоти Христовой, чем когда переваривал гостию после причащения в церкви, а заодно и начать представлять себе резоны, которые заставляли в книгах Пьера Гийота кадровых проститутов в алжирских притонах идти на невероятные ухищрения, подлоги и жертвы ради того, чтобы разжалобить своего сутенера настолько, чтобы тот покормил их ягнячьей печенкой.
          Возможно, обитатели этих шлюханариев не меньше любых других смертных нуждались в Боге и не видели иных способов с ним соединиться, кроме как в таком вот приобщении к телу Господню, – путем трапезничания внутренними органами Божьих тварей. Понятно, что такой ряд допущений, подобным образом увязывающих – обоснованно ли, или же надуманно – эпизоды биографии Пьера Гийота и сцены в его книгах, предлагаемый «Воспитанием», практически безграничен; мне бы хотелось, наконец, остановиться на том моменте, который, как мне кажется, проливает свет не столько на какое-то чудо внутри этих выдающихся книг, сколько на природу одной из самых известных на них и самых гневных внешних реакций. Давным-давно мне уже случалось выступать с предположением о том, что французские власти были не вполне искренни, когда мотивировали запрещение книг Пьера Гийота своим беспокойством за моральные устои во французском обществе, которым, дескать, мог бы быть нанесен существенный ущерб в случае свободного хождения в обороте в этом обществе «Эдема» и «Могилы»; если выразиться чуть-чуть упрощенно, эти книги, по сути, были запрещены во Франции практически как порнографические или «содержащие в себе сцены жестокого насилия», что выглядит довольно странным в контексте исторического периода, к каковому, например, Лотреамон уже был признан – при полном равнодушии цензорных институтов французского государства – неотъемлемой частью французского литературного канона. Мне казалось, а теперь я в этом совершенно уверен, что предпринимать усилия к ограничению распространения художественных сочинений Пьера Гийота французское правительство стимулировали не моралистские, а политические соображения; чтобы укрепиться в этом ощущении, мне достаточно увидеть Пьера Гийота в «Воспитании» примерно десятилетним за школьной партой на уроке истории, по прослушивании даже положенного ему в этом возрасте курса которой ему стало совершенно очевидно, «что его Родина – чередование, мешанина ужасов, измен, подлостей, голода», бутафорского величия и пышного процветания, не мнимого лишь для тысяч ее сынов, но никак не осеняющего своей благодатью миллионы, что «Франция причиняет зло себе самой, своим соседям и всему миру», оправдывая это тем, что все, что ею не делается, всегда затевается для всеобщего блага, и как раз во имя него испокон веков исполняется Францией ее почитаемый ею же за священный долг, состоящий в том, чтобы «нести цивилизацию народам, которые без нее коснели бы в своих бедах и нищете», хотя часто эта цивилизация поставляется на штыках, на которых по прибытии ее в очередной пункт назначения запросто могут оказываться фрагменты плоти ее адресатов. Конечно, по всей вероятности, в десять лет Пьер Гийота едва ли мог так внятно артикулировать свои ощущения на этот счет, но к своим двадцати пяти годам, выбравшись из пекла алжирской войны, он успел как следует закрепить усвоенные им – вопреки преподавательской воле и планам авторов школьных учебников – некогда на школьной скамье теоретические знания на жуткой в своей нечеловечности практике. «Могила для 500 000 солдат» и «Эдем Эдем Эдем», наряду со множеством прочих их достоинств, получились и столь оглушительной мощи высказываниями на тему «С чего начинается родина», что неопровержимо разоблачала беспощадных варваров не только в реакционистах Четвертой республики, но и в учредителях Пятой. Как же было стерпеть такое; вот, пожалуй, от чего прежде всего – а не от образов совокупляющихся детей и собак или бурильщиков и шлюханов – французский кабинет министров возжелал оградить «широкие слои» своих соотечественников. Ну а нынче, по случаю выхода в свет на русском языке уже шестой книги Пьера Гийота, вполне уместно констатировать, что некогда вынесенный этим великим писателем убийственный диагноз «особому пути» его отчизны и по сей день звучит как абсолютно справедливый и точный и применительно к некоторым другим крупным державам, в каковых, однако, никто из литераторов так до сих пор и не сподобился не только на его выполненное на выдающемся художественном уровне и с вероломно возмущающей общественное сознание силой провозглашение, но и на хотя бы с привлечением незатейливых средств робкое проговаривание оного; это ли не еще одно дополнительное – если вам еще нужны таковые – свидетельство исключительности места, занимаемого Пьером Гийота в истории не только французской, но и мировой литературы.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments